и учитель, и он-то, в резиновых сапогах, переходит болото, неся на спине М. Le Curé{188}, к<ото>рый — издали завидев пару (они, как звери — в пещере) изгоняет из нее бесов — по-латыни. Булочница возвращается — и булочник вновь печет. Никогда не смотрю Прованса без сжатия сердца — за Вас. La femme du boulanger — один из лучших франц<узских> фильмов, а франц<узский> фильм сейчас лучший в мире. Есть ряд гениальных актеров (актрисы — слабее, и роли их — ничтожные). Есть один фильм — совсем без женщин: мальчишеский интернат, с гениальным Эрихом фон Штрохеймом[416] (немец, эмиг<рант>, играет по-франц<узски> — и всегда немцев, в Grande Illusion{189} [417] — коменданта крепости). И лучшие актеры — пожилые: Jouvet[418], Raimu, Stroheim, из молодых хороши — Blanchard[419] (NB! заказал себе виз<итные> карточки Beloff[420], честное слово! ибо всегда играет русских, особенно Достоевского) и — совсем молодой — Jean Louis Barrault[421], тот же Blanchard в молодости. Остальные (молодые) — красивые, культурные и симпатичные, и все — человечные и на человечности — весь франц<узский> фильм. Вчера Д.[422] принес Муру билет на сов<етский> фильм: Oppenheimer{190} [423], и я — взвыла: — Да ведь это же мой Jude Süss!{191} [424]. И выпросила — тоже, и в воскресенье оба пойдем. (Jude Süss — роман Фейхтванглера.)
Впервые — НИСП. С. 380–384. Печ. по тексту первой публикации.
Написано на открытке с изображением льва, пронумерованной Цветаевой цифрой «3». Начало и конец письма не сохранились. Датируется по содержанию.
5-39. Е.Я. Эфрон
7-го февраля 1939 г., вторник.
Милая Лиля,
Сердечно рада, что одобрили могилу[425].
Я — лежачую выбрала, потому что помню, как мой отец — для себя хотел лежачей, со свойственной ему трогательной простотой объясняя, что — стоячие памятники — непрочные, клонятся — валятся, что это — беспорядок и нарушает мир последнего сна.
— Где Вы жили в П<ариже> и в окрестностях, т. е. какие места Вам особенно-дороги? Потому что в данном квартале можно найти открытку с данной улицей.
Напишите (кроме Сэны, quais{192}, общего — это я знаю) все Ваши любимые (жилые) места, и я, пока время есть, похожу по Вашему прежнему следу — и достану. Не забудьте и за́городных мест.
Могилу увеличу и тоже пришлю — по 3 карточки каждого снимка, п<отому> ч<то> — думаю — Ваши сестры тоже захотят. Увеличу cépia, это — мягче.
Город — безумно-хорош, и у нас уже дуновение весны.
Всего лучшего, жду по возможности скорого ответа об улицах и загородах — на это нужно время.
М.
Слышали ли Вы о смерти М. Julia?[426] Умер несколько лет назад — в каком-то очень важном чине. А помните, как его в последнюю минуту обвинили в краже болгарского[427] белья — и я его утешала? Иных уж нет, а те — далече….
Впервые — НИСП. С. 384–386. Печ. по тексту первой публикации.
Написано на видовой открытке: «Paris, Notre Dame, Chimères» («Париж. Собор Парижской Богоматери, Химеры»),
6-39. Ю.П. Иваску
Paris 15-me — B<oulevar>d Pasteur — Hôtel Innova. Ch<ambre> 36
27-го февраля 1939 г., понедельник
Милый друг — как странно (верней — нестранно, ибо со мной так случается — каждый день — всю жизнь — и мой ответ — не удивление, а узнавание): вчера вечером я — в связи с Н<иной> Н<иколаевной> Гронской — долго рассказывала о Вас Мирре Бальмонт[428] — XVIII русский век — Печоры — линия Печоры — Париж — снега — те и эти… — и ее возглас был: — Да, это, должно быть — замечательный человек! — и прийдя домой — Ваше письмо, последнее слово которого: — Жаль, что тогда не застали Н<ины> Н<иколаевны> Гронской[429].
А я уже не застала ее — никогда: написала дважды — ответа не было — я знаю, что письма дошли — дружба 12-ти лет — но я устала не понимать других — и перестала думать. Приняла — непонятное. А знаете разгадку? Оказывается, она за это время вышла замуж — за человека, к которому 12 лет назад ушла от мужа[430] — и сына — и теперь (муж умер) «священники» потребовали — венчания. И она — кажется — как раз венчалась в те дни, когда мы с вами стояли у темных окон — т. е. окончательно уходила от сына. И опять — мое вечное (как когда 14-ти лет в первый раз прочла Анну Каренину): — Я бы так — не поступила. — Но в каком человеческом случае я́ бы «так поступила», и когда (люди) поступали — как я? Я ничего не хотела в жизни — чего хотели и продолжают хотеть и будут продолжать хотеть люди — ни денег, ни любви (счастливой), ни славы, которую отпихивала обеими руками и от которой даже отбивалась ногами — как от насилия…
Сейчас я бываю в доме, где у ребенка — два отца, два налицо, тут же: вместе за одним столом и над одной колыбелью — и я опять ничего не понимаю: ни пришлого отца, ни домашнего, а особенно — матери, на месте которой — с лежачего места которой я бы — встала, и отцов — отправила, а ребенка — оставила. А она — одинаковым голосом — с постели — с двумя, и м<ожет> б<ыть> гадает: чей? а я́ бы знала: ничей — мой.
И, все-таки, в быту — сам быт — ее считает «нормальной», а не меня.
Все мои непосредственные реакции — обратные. Преступника — выпустить, судью — осудить, палача — казнить, и у меня чувство, что все, все, за редчайшими исключениями, родились мимо.
…Прихожу в другой дом, где дети школьного возраста. 12 ч<асов> дня — мать еще не встала, п<отому> ч<то> ежедневно ложится — в 5 ч<асов> утра. И этого я не понимаю. Т. е. — ложилась и я («Где ночи те, когда я спать ложилась — В шестом часу утра?»[431]) — а иногда и совсем не ложилась: сразу «вставала»! — но когда ложилась — вставала в обычные семь, и только та́к чувствовала себя вправе — на все «беззакония». И уже не могу дружить (с той лежачей), уже — трещина.
И, чтобы кончить об