полу. Раствора нет, зато посмотрим, как это будет выглядеть.
Кон с благодарностью берет у меня плитки. Вскоре руки у нее перестают дрожать, дыхание становится ровнее.
Положив на пол плитку, она спрашивает:
– Чезаре… Чезаре тебе хоть раз делал больно?
– Нет, что ты.
В неловком молчании жду от нее другого вопроса.
Плитки мы выкладываем веером, и будто лучи расходятся в сторону алтаря и Девы Марии с младенцем – так похожей на Кон, на меня.
Выкладывая последние плитки, Кон говорит:
– Больше не дам Энгусу сделать мне больно. – Впервые она при мне произносит вслух его имя.
«И я не дам», – клянусь я про себя и так стискиваю в кулаке осколок плитки, что раню ладонь до крови.
В три часа, в призрачной синеве белой ночи, мы идем наконец в хижину.
Кон успокоилась, и при бледном свете я различаю ее улыбку. Иногда в ней сквозит прежняя Кон – сестра, которую я потеряла и никогда больше не увижу, – и мне больно от этой мысли. Мне так ее не хватает; в сердце будто вонзился нож и ворочается там. И приходится себе напоминать, что она еще не оправилась. И что душевные раны имеют свойство затягиваться.
У входа в хижину натыкаюсь на что-то носком ботинка. Наклоняюсь, подбираю с земли что-то похожее на камень, только теплое.
Держу его на вытянутой руке, разглядываю на фоне нездешнего, с рваными облаками неба.
Чезаре, как видно, не в лагерь пошел, а сразу в кузницу.
– Что это? – спрашивает Кон.
Осколок бомбы или часть вражеского корабля, выброшенная на берег. Лучший подарок за всю мою жизнь.
Cuore.
– Сердце, – отвечаю я.
Август 1942
Чезаре
На исходе августа, ближе к вечеру, Чезаре добавляет последние мазки к образу Девы Марии над алтарем. Она прекрасна, почти совершенна. Глаза он все-таки решает сделать опущенными – так будет проще нарисовать выступающие скулы Дот, чуть приподнятые уголки губ и не придется передавать неутолимую жажду во взгляде.
За работой Чезаре вспоминает, как она дышит ему в ухо, как шепчет теплыми губами его имя, когда он ее целует.
Если она захочет, то могла бы работать в маленькой больнице в Моэне, думает Чезаре, ведь она не раз говорила, что мечтает стать врачом, так? Почему бы и нет? Он представляет, как она идет с ним рука об руку по горной тропе, плавает в озере. Он покажет ей церковь, где он расписывал своды. Познакомит ее с родителями.
Доротея. Mia moglie. Моя жена.
Мама ахнет, возьмет ее за обе руки. Он представляет Доротею за тем самым столом, где он сиживал еще ребенком; представляет, как она ест воздушный хлеб, пробует острые сыры, макая их в оливковое масло. Как она, смеясь, пьет домашнее красное вино.
Он отказывается думать о том, что Моэну, быть может, стерли с лица земли. И нет больше ни больницы, ни церкви с расписным потолком. Нет стола, знакомого с детства. Нет ни мамы, ни отца. При одной мысли его мутит от ярости. Ночами ему не спится, а если все-таки удается уснуть, сны он видит сумбурные, злые, кровавые.
Шаги за спиной. Чезаре оборачивается с кистью в руке – Доротея? Так бывает иногда: стоит о ней подумать, и она тут как тут, словно услышала зов. Бывает, один из них начинает фразу, а другой заканчивает; по-английски он говорит с каждым днем все чище и Доротею начал учить итальянскому.
Но за спиной у Чезаре стоит Энгус Маклауд. С него градом льет пот. Сквозь витражи струится свет, пестрые блики пляшут у охранника на лбу, на носу, на небритых щеках. Он облизывается.
– В чем дело? – спрашивает с бьющимся сердцем Чезаре.
Он вооружен лишь кистью, где ему тягаться с Маклаудом, с его дубинкой и кулаками! С его пистолетом. Глаза у Маклауда красные как от слез – но нет, с чего ему вдруг плакать? Может быть, у него жар. Зачем он тогда приплелся сюда, в часовню? Пока ее строили, Маклауд обходил ее стороной, помня угрозы майора Бейтса.
– Если вам плохо, – обращается к нему Чезаре, – надо в лазарет.
– Как тебе удалось? – спрашивает Энгус.
Чезаре оглядывает часовню – резную алтарную перегородку, росписи, что наполняют его благоговением, будто это не его рук дело или всю часовню он украшал во сне.
– Я до этого много рисовал, – отвечает он. – В Италии…
– Да не про часовню я, чтоб тебя! – рявкает Маклауд, нарушая благостную церковную тишину. – Как ты заполучил… ее?
Видно, до него слухи дошли, проговорился кто-то из пленных или из охраны. Он и Дот стараются держать в тайне вылазки в пещеру, но то, что они пара, известно всем – по крайней мере, так думает Чезаре. Джино не упускает случая подразнить его насчет Дот, даже Стюарт-охранник и тот, подмигивая, называет ее «твоя дама сердца». Но от Маклауда, похоже, до сих пор удавалось скрывать секрет.
Маклауд весь обливается потом. Над верхней губой свисает капля, он утирает ее рукавом.
– Как? – спрашивает он снова.
Надо быть честным, решает Чезаре. Что толку юлить, прикидываться дурачком – он не забыл, как Маклауд лупил его по спине дубинкой в каменоломне. Сомнений нет, этот человек даже в здравом уме способен на убийство. А сейчас Маклауд уж точно не в здравом уме. Глаза у него бешеные, налиты кровью, уголок рта дергается, будто он вот-вот захохочет или расплачется.
– Она меня любит, – говорит Чезаре, и ему чудится, будто Дот, дыша ему в ухо, шепчет: «Люблю».
Губы у Маклауда кривятся.
– Любит? Да черта с два! Взгляни на себя – ни кожи ни рожи, ты и языка толком не знаешь. – Он обводит жестом часовню: – Вдобавок ты другой веры, черт подери! Чтоб она тебя любила?! Небось голову ей задурил.
Слова застревают у Чезаре в горле. Сколько отсюда шагов до двери часовни? Можно ли убежать от пули? Он отвечает вполголоса:
– И я ее люблю.
Весь напрягшись, он ждет, что Маклауд взмахнет дубинкой или выхватит пистолет. Наверное, можно толкнуть Маклауда, впечатать его спиной в алтарную решетку. Или самому выбить у него оружие.
Но тут на глазах Маклауда выступают слезы. Он подходит ближе, пошатываясь, точно пьяный.
– Ну а я сестру ее разве не люблю? Я ее любил с…
– Они разные, – отвечает с полуулыбкой Чезаре.
Зря он это сказал – Энгус бросается на Чезаре и, стиснув ему виски, тянет его за голову на себя, они сталкиваются лбами, аж искры летят из глаз. Энгусу хоть бы что, он дышит Чезаре в лицо кислым перегаром.
– Да знаю я, чертов итальяшка! Знаю,