всем воспользоваться и взялся за ум.
Песнь третья
Я должен был понять: что-то не так. Когда я вошел, музыка в нашей квартире молчала. Мать ждала, скрестив руки на груди, как Муссолини.
– Вот эти книги о беременности… – Мама покачала головой. – Думаешь, я дура? Женщины все понимают. – Значит, мама порылась в моих вещах. – Una mujer sabe[146]. – Она подняла руку, как для удара, но не ударила меня. – Зачем тебе книги про беременность? – Она фыркнула. – Я знаю, что ты продолжаешь ходить туда. – Губы сжались, как у ребенка, который не хочет открывать рот у зубного врача. – Женщины, которые живут на втором этаже… – Мама изо всех сил старалась сдержать гнев. – Да к ним любой бандит может влезть в окно. Я сегодня пропустила рабочий день. Pero esto se acaba hoy, señorito[147]. – По тому, что отец не вышел на ее крики, я понял: он на ее стороне.
В вагоне метро, пока мы ехали в Оссининг, мама повторяла:
– Я это делаю ради тебя. Que el Señor me ayude[148]. Я делаю это ради тебя.
Видеть того человека мне не требовалось, у меня была своя правда, свое мнение о том, как забеременела Таина. У Петы Понсе имелось другое мнение, она вкладывала в историю Таины другие смыслы. Таина выбрала поверить Пете Понсе. Хотя какая теперь разница. Когда-то я сам ездил к этому человеку, желая получить ответы, но вернулся с пустыми руками; теперь у меня не осталось вопросов, и ответы мне больше не нужны. Но мама меня не понимала. И явно подготовила эту поездку, потому что у тюремного автобуса нас ждала мать того человека.
Когда мы вошли в большую комнату для свиданий, меня поразил стоявший там гул. Заключенные и их родственники что-то неразборчиво говорили, кашляли, смеялись, вскрикивали, целовались; плакали малыши. Вскоре надзиратель ввел Орландо Кастильо, без кандалов и наручников. Кастильо легко мог бы сойти за белого: светловолосый, с бледно-голубыми глазами – самый белый из виденных мной пуэрториканцев. Мы заняли места рядом с его матерью; коротко взглянув на нас с мамой, он медленно сел напротив. Нас разделяли только стол со стеклянной перегородкой посередине. Телефон не требовался; стекло было невысоким и с отверстиями. Кастильо улыбнулся своей матери, и она улыбнулась ему в ответ. Он приложил ладонь к стеклу, она тоже. Я не видел на его лице склонности к насилию – только радость: к нему приехала мать. Может, сказать маме, что лучше оставить их вдвоем? А вопросы зададим потом. Но мама, не отрываясь, смотрела на другого заключенного, сидевшего через две семьи от нас. Словно забыв о моем существовании, забыв, зачем она притащила меня сюда, мама поднялась и медленно двинулась туда, где сидела раздраженная белая женщина, приехавшая на свидание к мужу.
– Бобби? – прошептала мама и сказала уже громче: – ¿Ese eres tú?[149]
Мужик оторвал взгляд от жены, поднял глаза на маму и зажмурился, словно в лицо ему светило солнце.
– Черт. Mami! – громко сказал он, и его голос перекрыл стоявший в комнате гул. – Mami, ты какого здесь делаешь?
Он смутился еще больше, чем мама. Его жена, не вставая, смерила маму взглядом, злобно кивнула и цыкнула зубом. До этого дня они с мамой не встречались, но знали о существовании друг друга.
– Это моя жена, Энджел.
Мужчина указал на сидевшую за стеклом перед ним миловидную, невысокую белую женщину. На женщине были джинсы и закапанная кофе блуза. Заколок сто, не меньше, держали закрученные в пучок волосы. На ней были туфли на плоской платформе – такие туфли носят, чтобы казаться повыше. Мама виновато протянула ей руку.
– Может быть, – жена Бобби проигнорировала протянутую руку, – вы тогда и купите ему этот идиотский сэндвич с курицей и колу?
Не отрывая глаз от мужа, она передала надзирателю для осмотра наполовину заполненный чем-то бумажный пакет. Надзиратель заглянул в него, после чего поставил пакет рядом с сидевшим напротив мужем.
– Да, да, просто скажи Хунито, чтобы проведал меня, – прокричал мужчина вслед жене, которая уже двигалась к выходу. – Черт! Я же все-таки его отец, coño, и какая разница, сколько ему лет.
Жена показала ему средний палец и вышла. Тогда мужчина как ни в чем не бывало улыбнулся моей матери. Мама вежливо и очень растерянно улыбнулась в ответ, но не села на освободившийся стул. Она осталась стоять, и он тоже встал, чтобы смотреть ей в глаза, так что надзиратель заорал: «А ну сядь!» Мужчина сел. У мамы из носа потекло.
– Бобби, хочешь сэндвич с курицей и колу? Я принесу, – ласково сказала мама. Она так и не села.
– De verdad?[150] Это бы очень неплохо, нас здесь кормят как каких-то pericos[151]. А ты, Мами, выглядишь совсем не так, как я ожидал.
– De verdad? По-моему, ты хорошо выглядишь, – сказала мама, – все так же хорошо.
Но я понимал, что она кривит душой. Щеки человека за стеклом покрывали рытвины; у него на лице были написаны все те деяния, которые привели его в тюрьму.
– Точно, я был и остался pollo[152]. Но я думал, ты выглядишь получше.
По выражению маминого лица я понял: она до последнего цеплялась за надежду, что в Бобби сохранилось хоть что-то из того, на что она когда-то клюнула.
– Это твой сын? – спросил pollo. Мама еле заметно кивнула. Я кивнул ему в ответ. – Как тебя зовут?
– Я принесу вам сэндвич. – Как меня зовут, я говорить не стал.
– Chevere[153], – обрадовался Бобби. – И колу. Диетическую, ладно? И еще кофе бы, и сахару туда побольше, ладно? Еще печенья, чипсов, соленых крендельков и «Сникерс». – Он быстро облизал губы. – Да, и еще сэндвич с салатом и яйцом, на потом. Соленых крендельков два пакетика. Принесешь?
Я ответил кивком, как мама, и пошел к дальней стене, где выстроились, как дополнительный отряд из шести надзирателей, шесть автоматов. Один продавал печенье, другой – кофе, третий – сэндвичи, четвертый – газировку; прочие выдавали чипсы и шоколадные батончики. Я принялся скармливать автоматам бывшие у меня купюры; в стекле автоматов мне было видно, что происходит у меня за спиной. Мама так и стояла. Бобби el Pollo con la Voz Арройо сидел и что-то быстро говорил, бурно жестикулируя, словно боялся, что мама уйдет, не дослушав. Время от времени мама переступала с ноги на ногу, но говорила она, я уверен, немного. Даже несмотря на шум, я понимал: говорит не она. «Заказ» я сложил в пакет, взятый из аппарата, и вернулся к маме. Мужчина за стеклом говорил:
– Поверь мне, mami, mamita, la salsera, любовь моя. Ты должна мне поверить. Lo juro[154]. Lo juro, клянусь жизнью своих детей.
Лицо матери не выражало любви к этому человеку – только вежливость и,