Если мы осуществим коперниковскую контрреволюцию, тогда нам придется намного более серьезно отнестись к работе посредников, поскольку речь уже не идет о том, что они просто транслируют могущество природы и могущество общества и поскольку все они тем не менее производят точно такие же эффекты реальности. Если мы подсчитаем теперь все единицы, обладающие независимым статусом, то обнаружим, что их гораздо больше, чем две или три. Мы насчитаем их десятки. Терпит природа пустоту или нет? Возникает в насосе подлинный вакуум, или туда просочился тончайший эфир? Каким образом свидетели из Королевского общества собираются определить, возникают утечки в насосе или нет? Как английский король отнесется к тому, что мы вновь станем говорить о свойствах материи и будем устраивать частные собрания именно тогда, когда проблема абсолютной власти уже близка к разрешению? Подкрепляется ли подлинность чудес материальными механизмами или нет? Станет ли Бойль уважаемым экспериментатором, если он посвящает себя решению этих низменных экспериментальных задач и отказывается от дедуктивного объяснения, которое одно только и достойно ученого? Все эти вопросы больше уже не содержатся между полюсами природы и общества, поскольку заново определяют то, что может природа, и то, что есть общество. Природа и общество не являются больше объясняющими терминами, но предстают в качестве того, что требует одновременного объяснения (Latour, 1989а). Вокруг работы насоса рождается новый Бойль, новая природа, новая теология чудесного, новая социабельность ученого, новое общество, которое отныне будет включать в себя вакуум, ученых и лабораторию.
Мы больше не будем объяснять инновацию воздушного насоса, попеременно опуская руку в два разных ящика — природу и общество. Напротив, мы наполним их заново или, по крайней мере, существенно изменим их содержимое. Природа, как и английское общество, выйдут из лаборатории Бойля измененными, но в той же самой мере изменятся и Бойль и Гоббс. Такие метаморфозы останутся непонятными, если исходить из того, что с незапамятных времен существует только две сущности — природа и общество, или, иначе говоря, есть природа, которая остается вечной, и есть общество, которое одно только и приводится в движение историей. Метаморфозы, напротив, станут объяснимыми, если мы перераспределим субстанцию между всеми сущностями, составляющими эту историю. Но тогда они перестанут быть простыми, более или менее надежными посредниками. Они становятся медиаторами, то есть акторами, обладающими способностью переводить то, что они транспортируют, заново это определять, заново развертывать, но также и предавать. Рабы снова стали свободными гражданами.
Открывая перед всеми медиаторами бытие, которое, вплоть до настоящего момента, оставалось в плену природы и общества, движение времени становится более понятным. В мире коперниковской революции, где все должно удерживаться между двумя полюсами природы и общества, история, в сущности, не принималась в расчет. Все только и занимались тем, что открывали природу, или разворачивали общество, или прилагали одно к другому. Феномены были ничем иным, как встречей двух изначально данных элементов. Случайная история существовала, но она касалась лишь людей, оторванных от необходимого порядка естественных вещей. Но только с того момента, как мы начинаем отталкиваться от середины, переворачиваем направления объяснения, принимаемся за субстанцию, аккумулировавшуюся на двух противоположных полюсах, чтобы перераспределить ее по всей совокупности посредников, возвышаем последних до статуса полноценных медиаторов, — только тогда история оказывается действительно возможной. Теперь время существует не для виду, а на самом деле. Что-то на самом деле произошло с Бойлем, сопротивлением воздуха, вакуумом, воздушным насосом, королем и Гоббсом. Все они в итоге изменились. Все сущности стали событиями, и сопротивление воздуха стало событием в той же мере, что и смерть Керубино. История больше не является только историей людей, она также становится историей природных вещей (Serres, 1989а).
От chose, вещи, к cause, причине
Эта коперниковская контрреволюция сводится к изменению место положения объекта и подразумевает, что он оказывается выведен из области вещей-в-себе и помещен в коллектив, не будучи, однако, приближен к обществу. Для осознания этого смещения, этого нисхождения, исследование Мишеля Серра не менее важно, чем исследование Шейпина и Шэффера или книга Эньона. «Мы пытаемся описать явление объекта — не только инструмента или красивой статуи, но, говоря онтологически, вещи вообще. Как же объект идет к человечности?» — пишет Мишель Серр в одной из своих лучших книг (Serres, 1987, р. 162). Но проблема состоит в том, что
…в книгах нельзя найти ничего, что говорило бы о первобытном опыте, в котором объект как таковой конституирует человеческого субъекта, поскольку книги пишутся для того, чтобы покрыть забвением именно этот опыт или закрыть доступ к нему, и потому, что дискурсы заглушают своим гулом то, что происходило в этой тишине (Ibid., р. 216).
Мы располагаем сотнями мифов, рассказывающих, как субъект (или коллектив, или интерсубъективность, или эпистемы) конструирует объект, — и коперниковский переворот Канта является только одним из длинной череды примеров. Однако у нас нет ничего, что рассказывало бы о другом аспекте истории: как объект создает субъекта. Шейпин и Шэффер имеют доступ к тысячам страниц архивов, касающихся идей Бойля и Гоббса, но в их распоряжении нет ничего, что касалось бы бессловесной практики использования воздушного насоса или тех навыков, которых она требовала. Свидетельства об этой второй половине истории формируются не текстами или языками, но молчаливыми и грубыми реликтами, такими как насосы, камни и статуи. И хотя археология Серра располагается на несколько уровней ниже, чем воздушный насос, он сталкивается с тем же самым молчанием.
Народ Израилев поет свои псалмы перед разрушенной Стеной Плача: от храма больше не осталось камня на камне. Что видел, что делал, что думал древний мудрец Фалес, сидя перед египетскими пирамидами, во времена столь же далекие от нас, каким для него самого было время Хеопса, почему он изобрел геометрию перед этим нагромождением камней? Весь исламский мир мечтает совершить путешествие в Мекку, где в Каабе находится черный камень. В эпоху Ренессанса нововременная наука рождается из падения камешков: камни падают на землю. Почему Иисус сделал основателем христианской Церкви человека по имени Петр? В этих примерах заложения фундамента я намеренно смешиваю религию и научное знание (Ibid., р.213).
Почему мы должны принимать всерьез такое скоропалительное обобщение всех этих окаменелостей, смешивающее черный камень Каабы с падением тел у Галилея? По той же самой причине, по которой я серьезно отнесся к работе Шейпина и Шэффера, «намеренно смешивающей религию и научное знание в примерах заложения фундамента» нововременных науки и политики. Они отяготили эпистемологию новым неизвестным актором, насосом, не вполне отлаженным и дающим утечки. Серр отягощает эпистемологию новым неизвестным актором, бессловесными вещами. Все эти исследователи делают это по одной и той же причине антропологического порядка: наука и религия оказались заново связаны вследствие глубокого существенного переосмысления того, что значит свидетельствовать и что значит подвергать испытанию. Для Бойля, как и для Серра, наука — разновидность судебного разбирательства: