— Я бы, конечно, мог ее тебе просто так подарить, на счастье. Но, по правде сказать, она принесла мне мало удачи. Твоя мать хочет холодильник, а ты уже которую неделю канючишь про новые коньки. Вот я сегодня утром и подумал: обменяю-ка я ее.
Мы зашли с ним в ювелирный магазин, в котором хозяин с птичьей физиономией и копной белоснежных волос, стоя за прилавком, бережно держал двумя пальцами какое-то колечко, с интересом рассматривая его в монокль.
— Я вас приветствую, — сказал мой отец и положил монету на оранжевый резиновый коврик рядом с кассой. — Я хотел бы обменять это на твердую валюту, наши отечественные гульдены. Понятия не имею, по чем сейчас идет золото, но полагаюсь на вашу совесть.
У ювелира выпал из глаза монокль, он просверлил моего отца взглядом, откашлявшись, с расстановкой он сказал:
— Если не ошибаюсь — а ошибаюсь я редко — я вижу перед собой Йоханнеса Либманна. Вашу фотографию в «Хаарлемском вестнике» я хорошо запомнил. Сударь, лучше уходите. Я бывший участник Сопротивления. У себя в магазине я не обслуживаю военных преступников.
Я молча уставился на монокль на черном шнурке, который болтался у него на груди, как часовой маятник. Мой отец, не теряя самообладания, сказал:
— Я отсидел три года, это верно. Меня выпустили в прошлом году. Но я заплатил за свой проступок. Кто без греха, пусть кинет в меня камень. Но я, сударь, не военный преступник. Бог — свидетель, я был солдатом госпиталя, перевидал немало крови и страданий.
— Вон из моего магазина! — прорычал хозяин магазина, но похоже, сразу же одумался, вставил монокль в грубые складки кожи вокруг глаза и начал внимательно изучать золотой.
— Сколько вы за него хотите? — негромко пробормотал он.
— Сотню гульденов, — сказал мой отец. — Монета наверняка стоит в два раза больше, к тому же дорога мне как память, но перед Рождеством мне нужны деньги. Я обещал жене холодильник, а вот этому мальчонке, что здесь стоит…
— Шестьдесят гульденов и ни цента больше. — Ювелир взвесил монету на ладони. — Строго говоря, мне бы следовало об этом заявить. Откуда взялась эта монета? Верно, какой-нибудь военный трофей? Ставка шестьдесят гульденов — это мое последнее слово.
Отец схватил меня в охапку и вышел на улицу, небрежно сунув в карман шесть банкнот по десять гульденов.
— Хоп-хе-хе! — крикнул он и зашагал вперед. — Коньки, — бормотал он себе под нос, — и где только в этом проклятом городе купишь коньки?
«Прямо тут, на Клейне Хаутстраат, — отвечал я ему про себя, — на Гроте Маркт, на Бартел-Йорисстраат, где угодно». Но я не решался ничего сказать, он шел вперед все быстрее, вдруг словно забыв про меня. Да-да, неожиданно мой отец, который только что был в добром расположении духа, любезный и веселый, помчался от меня прочь, как пустившаяся галопом лошадь. Длиннополое пальто, черная заломленная посредине шляпа — его тень, бегущая по снегу, становилась все меньше. Я крикнул: «Папа, папа, пожалуйста, вернись! Почему ты бросаешь меня здесь одного? Папа! Про Россию я сказал просто так, пошутил. Правда, я все это придумал! Не сердись и, пожалуйста, вернись!»
— Вернуться? — раздался в темноте голос где-то на уровне моего левого уха. — Твой отец никогда больше не вернется. Никто никогда не вернется, понимаешь? Никто. Ни твой отец, ни Мирочка, ни я. Ох, Эдвард Либман, в какую же ты попал грязную историю. Обоняние меня не обманывает, я чувствую запах мочи? Да? Только это пустяки по сравнению с запахом жареного человеческого мяса. Ты знаешь, как оно воняет? Ужасающий, тошнотворный запах паленого. Тебе он знаком…?
— Эва?
— Yes, itʼs me,[58]— прозвучал снова все тот же голос. — Кто же еще? Может, ты думаешь, что это Ира пришла тебя навестить? — (Иру я оставил в постели, все еще содрогающуюся в конвульсиях. Но не от наслаждения, а от горя.) — Да, Эдвард, опять ты попал в беду из-за женщины.
Я вдруг проснулся, во всяком случае мне почудилось, что я проснулся. Я стоял в парадном и наблюдал оттуда, как какая-то женщина в отрепьях, с голыми руками и ртом, похожим на зияющую дыру, бежала вверх по лестнице. Я сжимал в руках что-то матерчатое и влажное. Подняв сверток над головой, я размахнулся и зашвырнул его подальше, а потом начал судорожно искать выход из пещеры, спотыкаясь о свои спущенные брюки, болтавшиеся на щиколотках. Мама, почему мне никогда не покупают новых брюк? Почему я всегда ношу сползающие обноски?
— Вся из сливок и сахара, мой мальчик, — грохотал голос моего отца где-то над ухом. — Что я тебе говорил? Если она помылась, то лучше русской женщины не найти. Ну так, как ты на это смотришь?
— Папа…
— Мы отправлялись обычно ночью, — продолжал грохотать он. — Сперва обычно как следует надирались… Снег лежал повсюду — чистые сливки… Мы точно знали, в двери каких домов стучаться… Aufmachen!..[59]Часто они сидели, уже наполовину раздетые, возле печки, словно специально нас ждали, настоящие феи, в то время как за окном трещал тридцатиградусный мороз… Был еще у нас…
— Папа…
— Был еще у нас в батальоне один прибалтийский немец, — не унимался он. — Красивый паренек. Мы его прозвали Казанова. Он тщательно записывал все свои победы. И возраст куколки, и цвет ее волос, и объем груди, бедер… Я иной раз задаю себе вопрос, а жив ли он сейчас? И если да, то где живет? И что произошло с теми его записками? Интересно было бы почитать! Руки у него были все в наколках, разные там мечи и русалки… Через пару лет, когда я плавал на корабле, я встретил однажды в баре в Монтевидео толстую тетку, всю в татуировках. Когда она была еще молодой, она…
— Па-паааа!!!
— Но я никогда никого не убивал, сынок, — назойливо звучал у меня в ушах голос. — Ты мне не веришь? Мне никто не верит! Когда я заявил об этом в суде, надо мной стали потешаться. Ты представляешь? Мое заявление встретили насмешками. Два года я был солдатом госпиталя: постоянно кровь, каждый день горы трупов в замерзших сгустках крови. Порой, если привозили новых раненых с фронта, я по сорок часов не спал.
Те, что были еще живы, кричали, все без исключения звали маму. «Мама!» — вопили солдаты. — «Мама!» — я слышал это каждый день, этот пронзительный крик, эти стонущие вопли. «Мама…! Мама!»
— Па-паааа!!!
В ушах у меня зазвенело — такой звук возникает, когда бьют по металлу, словно я сидел в пустой канистре из-под масла, по которой колотили палками. Вдруг тонкий как игла луч света заставил меня разомкнуть ресницы, и в этот момент я наконец осознал, куда попал. Свернувшись, как зародыш, в комочек, я лежал на дранке, устилавшей пол камеры, рядом с протекающим канализационным отверстием. Через равные промежутки времени оно извергало новую порцию нечистот. Первой моей мыслью было: ну вот, за мной пришли. Ведь в этой стране исчезли миллионы людей, растворились без следа в черных чернилах смерти. И ни один петух не прокукарекал! Да-да, обитатели полдеров, за мной пришли. Но почему? Из-за моего отца? Может быть, они приняли меня за него? Не исключено! Но я ведь родился уже после войны. Или я ошибаюсь? Я уже не помню… Эва, где ты? Почему ты не хочешь мне помочь…? Как же мне холодно… Да выключите наконец этот свет и прекратите стучать! Эва? Папа? Мама…?