Лалемана, с детства физически слабого, отвели обратно в дом. Там его пытали всю ночь, пока, уже после рассвета, одному индейцу не наскучило это затянувшееся развлечение и своим томагавком он не нанес Лалеману смертельный удар. У того не осталось ни одной необожженной части тела, «даже глаза, в углубления которых эти мерзавцы сунули тлеющие угли». Его муки продолжались семнадцать часов.
– Как ты себя чувствуешь, Эдит?
Я мог бы не спрашивать. Моему повествованию удалось лишь ближе подвести ее к пику, которого она не могла достичь. Она стонала от ужасного голода, гусиная кожа светилась мольбой об избавлении от невыносимых витков земного наслаждения, о воспарении в ослепляющую сферу, так похожую на сон, так похожую на смерть, о путешествии наслаждения за пределы наслаждения, где каждый человек движется, как сирота к своим микроскопическим праотцам, более безымянным, более питающим, чем окровавленное оружие или приемная семья.
Я знал, что у нее ни за что не получится.
– Ф., выпусти меня отсюда, – жалобно простонала она.
Я врубил Датский Вибратор[194]. Далее последовал унизительный спектакль. Как только эти волшебные электрические колебания очутились у меня в руке армией выдрессированных морских водорослей, покачивающих, обволакивающих, ласкающих – я воспротивился мысли уступить инструмент Эдит. Каким-то образом из эпицентра своей сочной пытки она увидела, как я стараюсь незаметно запихнуть Усовершенствованные Присоски в потемки своих трусов.
Она выдернула себя из своей лужи и бросилась ко мне.
– Дай мне. Сволочь!
По-медвежьи (память предков?) она кинулась на меня. У меня не было возможности закрепить Удивительные Усовершенствованные Ремешки, и Вибратор вылетел у меня из рук. Так медведь ударом когтистой лапы вычерпывает рыбешку из глубин потока. Д. В. крабом удирал по полированному паркету, мурлыча, как опрокинутый локомотив.
– Ты эгоист, Ф., – прорычала Эдит.
– Это слова человека лживого и неблагодарного, – сказал я как можно мягче.
– Убирайся.
– Я тебя люблю, – сказал я, потихоньку продвигаясь к Д. В. – Я тебя люблю, Эдит. Возможно, у меня неверные методы, но я никогда не переставал тебя любить. Разве был я эгоистом, пытаясь избавить тебя от боли, тебя и его (тебя, дорогой старый брат)? Повсюду я видел боль. Было невыносимо смотреть вам в глаза, так изъели их боль и желание. Невыносимо было целовать вас, ибо в каждом вашем объятии сквозила безнадежная, разъедающая мольба. В вашем смехе, при виде денег или закатов, слышал я, как алчность рвет вам глотки. В высочайшем прыжке я видел, как увядает тело. Между спазмами оргазма струилось ваше сожаление. Тысячи были созданы, тысячи лежат, сплющенные под колесами на шоссе. Вы не были счастливы, когда чистили зубы. Я дал вам груди с сосками – смогли вы кого-нибудь накормить? Я дал вам хуй с собственной памятью – смогли вы воспитать племя? Я привел вас в кино на абсолютный фильм о Второй Мировой – просветлели вы хоть сколько-нибудь, выйдя наружу? Нет, вы бросались на колючки изысканий. Я сосал вас, а вы выли, тщась поделиться со мной чем-нибудь, кроме яда. В каждом вашем рукопожатии слышались рыдания об утерянном саде. В любом предмете вы находили лезвия. Я не мог выносить грохота вашей боли. Вы были в крови и покрыты расчесанными струпьями. Вам нужны были бинты – не было времени их дезинфицировать – я хватал, что подворачивалось под руку. Осторожность была роскошью. У меня не оставалось времени анализировать собственные мотивы. Самоочищение стало бы алиби. Созерцая это горестное зрелище, я мог пробовать что угодно. Я не отвечаю за собственную эрекцию. У меня нет объяснений моим гнусным стремлениям. Перед вашим гноем я не мог перестать изучать собственное направление – действительно ли я целился в звезду. Пока я хромал по улице, из каждого окна раздавались команды: Превращай! Очищай! Экспериментируй! Заклейми! Обрати! Сожги! Сохрани! Научи! Поверь мне, Эдит, я должен был действовать, и действовать быстро. Такова моя натура. Можешь считать меня доктором Франкенштейном[195], который должен сдать работу в срок. Я будто бы очнулся посреди автокатастрофы: везде разбросаны конечности, далекие голоса криком молят о спасении, изуродованные пальцы указывают в сторону дома, обломки иссушаются, как сыр без целлофана – и все, что было у меня в рухнувшем мире – игла и нить, и я опустился на колени, я вытаскивал куски из этой мешанины и принимался их сшивать. У меня было представление о том, как должен выглядеть человек, но оно все время менялось. Я не мог посвятить жизнь поиску идеального телосложения. Все, что слышал я – боль, все, что видел, – увечья. Моя игла носилась, как безумная, порой я обнаруживал, что пропустил нить сквозь собственную плоть и соединил себя со своим нелепым творением – я разрывал нас, – а потом услышал как голос мой воет вместе с другими, и знал, что поистине был частью катастрофы. Но я также понимал, что не один стою на коленях над этим неистовым шитьем. Были другие, они делали те же чудовищные ошибки, их подгоняла та же грязная необходимость, они вшивали себя в погибшую массу, с болью выдирали себя…
– Ф., ты плачешь.
– Прости меня.
– Не реви. Смотри, у тебя эрекция пропала.
– Все разваливается. Моя дисциплина рушится. Ты имеешь представление о том, сколько дисциплины мне нужно было, чтобы учить вас двоих?
В одно мгновение мы оба прыгнули к Вибратору. Она была скользкой в своих выделениях. Какую-то секунду, пока мы боролись, я хотел, чтобы мы занялись любовью, ибо все ее отверстия окоченели и благоухали. Я сгреб ее поперек талии, но не успел оглянуться, как ее задница выскочила из моего медвежьего объятия влажным арбузным семечком, ее бедра скользнули мимо, как уходящий поезд, и я остался – с пустыми руками, полными любриканта, и носом, расплющенным о дорогой паркет красного дерева.
Старый друг, ты еще со мной? Не отчаивайся. Я же обещал, что все это закончится экстазом. Да, твоя жена во все время этой истории была голой. Где-то в темной комнате, ниспадающие со спинки стула, как громадная измученная бабочка, ее девчоночьи трусики висели, жесткие от легкого цемента пота, мечтали о зазубренных ногтях, и я мечтал вместе с ними – огромные, трепещущие, нисходящие мечты, удостоверенные вертикальными царапинами. Для меня это был конец Действия. Я бы продолжал попытки, но знал, что упустил вас обоих, а вы оба упустили меня. У меня оставался один трюк, но он был опасен, и я бы никогда им не воспользовался. События, как я покажу, заставили меня, и это привело к самоубийству Эдит, моей госпитализации и твоему жестокому испытанию в шалаше на дереве. Сколько раз предупреждал я тебя, что карой твоей станет одиночество?
Так я и лежал там, в Аргентине. Датский Вибратор мурлыкал, как резчик по дереву, поднимаясь и опускаясь над юными очертаниями Эдит. В комнате было холодно и черно. Порой одно из ее блестящих колен ловило лунный блик, пока она кидала себя вверх и вниз в отчаянной мольбе. Она перестала стонать; я решил, что она достигла сферы глубокой бездыханной тишины, которую оргазм затопляет чревовещательным удушьем и кознями космических марионеток.