Этой дорогой он возил гостей когда-то на автобусе или на друзьях, а теперь вот и своими колёсами. Весной, летом, зимой. По одному, семьями, компаниями. И всегда плыли над степью одинаковые охи и ахи, вились над озирающимися головами однообразно торопливые разговоры о смысле бытия и колесе сансары. И убеждения друг для друга, что «тут, без сомнения, что-то есть», ибо, иначе, откуда эта память о том, что было до «этого рождения». И про биоэнергетику, и про ауру. Начитанные упоминали о Рерихах, а особо окультуренные о карме и камасутре…
Судя по отсутствию на автобусной стоянке торговцев позами и шашлыками, туристов сегодня не ожидалось. Сергей оставил машину в метрах ста от дикарски раскрашенных жёлто-зелёно-красными полосками ворот, и, не дожидаясь ещё шагающего где-то Витька, вошёл внутрь. В огромном, огороженном бесконечно ровным забором пространстве ни души. Аккуратно выметенные перекрёстные дорожки, торчащие вразброс, так похожие на космические корабли и неизвестно для чего предназначаемые, невысокие пирамидные ступы-обелиски. Да прозаические жилые и хозяйственные постройки у дальней стенки. Центральный храм, четыре года назад заново отстроенный после пожара, массивно возвышался лоснящимся белым кирпичом под пронзительно напряжённой, словно птица перед взлётом, трёхярусной китайской крышей посредине двора. Его красно-бурые центральные двери были приоткрыты, охраняемые с крыльца отчаянно выпучившимися около крутых зелёных ступеней смешными представлениями бурят и монголов о никогда ими не виданных африканских львах. Лучше бы своих драконов поставили. Хотя и те тоже больше напоминали фигуры с детской карусели. За дверьми темнота и жутковатая плотность продымлённого воздуха. Впускают всех, лишь не забудь пожертвовать на содержание. Да только всё это интересно в первый, ну, второй раз: и гигантские одинаковые скульптуры разодетых улыбчивых Будд, и разнообразная атрибутика странного, так и не понятого в своей смеси простоты и сложности культа поклонения бесконечному космосу и мелким демонам. А после второго-третьего посещения всё перебивает неизбывное чувство своей чуждости всему этому. Ощущение отщепенства и неуютства в полумраке окружающих сладких картинок и чудовищных скульптур.
Снова потянул западный ветерок, и длинные тонкие медные трубочки колокольцев, подвешенных по загибающимся углам храмовой крыши, нежно-нежно зазвенели. «Ти-ти-ти»… От этого их чуть слышного шуршащего перезвона у него по спине прокатился озноб, и словно прояснило, заострило зрение: вдруг всё и вся вокруг обрело неимоверную плотность и неоспоримую материальность. «Ти-ти-ти»… Частые облака, разглаженная степь с пожухлой травой, дощатый круговой забор и кирпичные строения перестали прятаться за своими видимыми поверхностями и оболочками, как пот сквозь поры проявляя своё истинное наполнение и сущность. Из-под ядовитой раскраски дацана наружу просочились камни, железо и дерево. И даже сама земля под ногами словно чуть-чуть дрогнула в ответ на эти нежнейшие шепчущие стоны, и от этого её почти неуловимого толчка Сергей поймал момент времени, своего личного, суетного, отчаянно смертного времени — а вокруг всё было таким вечным! Почему? Почему он смертен? А потому, что не имеет под своей оболочкой ничего, абсолютно ничего собственного, только лишь своего, человеьева, сергеева. Того, что не составляло бы всё те же облака, булыжники и травы. У его тела не было своей, только своей телесной и ни чьей более сути. Его тело — всё та же вода, тот же кремний, клетчатка… И поэтому он, вот как этот самый звук, проскользнёт и проплывёт из ниоткуда в никуда, а затем рассыплется, распылится, вернув чужое чужому. А степь, ковыль, синяя сопка вдали, и даже эта упорно повторяющаяся форма периодически сгорающего и восстанавлиемого древнего дацана — они-то будут и дальше. Как и были. «Ти-ти-ти»…
Он прошёл вдоль высоких вращающихся барабанов, наполненных записками с молитвами, так всегда напоминающих ему театральные тумбы. Крутанул пару, внутри зашуршали бумажки, необъяснимо ускоряя путь его перерождений. Остановился перед беседкой с огромным красно-металлическим блином. Но в гонг не ударил, слишком хорошо теперь знал: звук, родившись, прожив и затихнув, не даёт никакой надежды повторить себя. Ударишь снова, это будет новый звук, совсем уже другой. Очень, очень похожий, но другой. Враки всё о реинкорнации.
Отойдя к забору, осторожно присел на корточки, опёрся спиной на шершавые крашеные доски, щурясь, подставил лицо выглянувшему свысока солнышку. Зря он вчера столько выпил. Держался же, почти месяц честно продержался. Недели три точно. Но так, ведь, и Ленка тоже поддалась всеобщему настроению, расслабилась: такой гость из Новосибирска, да из юности, да старый друг и его, и Пети. Стол накрыла по-полной: салфеточки, ножички, вилочки. И рюмочки. А Витёк-то и не поддержал. Только пригубил разок для приличия. И мясного он не ел. Так и получилось, что Сергей один столько выпил. Болтал почти до утра, жаловался, плакал. А о чём было изливать? И кому?.. Ну, да. Да, есть кое-что на дне каждой души то, что никакими карьерой или творчеством не присыпишь. Имя этому «кое-чему» — досада. М-м-м, понять-то всё это смог бы только отец. В смысле тот, кто сам отец. А не этот полумонах-полусултан…
Его семья. Её семья. Их семья… Тут вам не хрестоматийный нестык «отцы и дети», это какая-то новая, совершенно доселе ещё не описанная никаким классиком, странная и болезненная, давно не душевная, а достаточно физически ощутимая рана. Рана, не просто изредка напоминающая о себе в неловком положении, а уже безумящая не прекращаемой ни на секунду тайной резью. Тайной! В тайне. Подспудно. Постыдно…
И кому, казалось бы, можно было выдать эту тайну, как не тому, кто, собственно, в своё время и свёл их с Мазелем, кто был свидетелем и участником их дружбы и едва не пошёл в секунданты?..
С Ленкой у них всё случилось почти через полгода после его переезда в Улан-Удэ. И похорон. То есть, четыре года тому назад, в восемьдесят восьмом. Сергей действительно тогда что-то лихо загулял. Начал по свободным барышням из их русского театра и находящегося в соседнем подъезде того же здания бурятского, потом из оперного, из института культуры. А дальше в очередь стали уже полусвободные-полузанятые барыни из сфер обслуживания, медицины, образования и бесчисленных местных республиканских главков и министерств. Далее цеплялись замужние экономистки и завсклады, и… город пошёл под метлу. Он же числился в их «столице» первым героем-любовником! Такое уж амплуа, по крайней мере. Рестораны, гостиницы, общаги, чьи-то хаты, дачи, бани и пикники, пикники. В памяти почти всё слилось, слиплось, слежалось в единую, словно заполярную, беспросветно неразличимую ночь. Безразличимую. Оставался только мыльный привкус этой тьмы и собственного безволия. Грязь? Нет, грязь — это въедливое, от чего не можешь ни отделаться, ни отскоблиться, а тут была муть, отекающий внешний поток мути. Всё всегда получалось предсказуемо пошло, и, главное, не нужно, совсем было не нужно сопротивляться. Утро, день, вечер. Ночь. Карусель, бездумная, почти весёлая карусель из наглости, вызова и безнаказанности. Со всеми карусельными атрибутами электрического счастья. Он даже не пьянел до отключения и не испытывал похмелья, а только окукленно пребывал в состоянии тупого горячечного озноба. Как при температуре — все эти месяцы. В редкие минуты неожиданной трезвости, прижигаемый изнутри известковой тоской предчувствия неотвратимого позорного или страшного конца своего загула, Сергей бессмысленно зло мытарил каких-то постоянно прислуживающих ему сослуживцев по сцене. А те не только охотно терпели, но даже хвалились друг перед другом полученными унижениями. Забавно, но в добровольные холуи к нему шли и достаточно уважаемые в иных кампаниях люди. Солидные, состоявшиеся в своей среде мужики охотно бегали за водкой, платили в машине, уступали места за столами и в кровати. Любой шутке хохотали заранее, намагничено вслушивались в любые его рассуждения, восторженно следовали советам. Ну, да, да, он же из Москвы. Самой Москвы! Повидал там. Пообщался и поучаствовал… И с какого момента он поймал себя на том, что стал бояться? Бояться устать жить. Жить вот так, фонтаном. Эта всё нарастающая, всё накапливающаяся боязнь постоянно караулила его в утренних зеркалах.