Обдав пылью, автомобили промчались мимо.
– Понятно, он дождется меня на въезде в Симферополь, и там… Но я не буду просить свернуть и въехать в город с другой стороны – мамуля научила меня верить в свою счастливую судьбу, поэтому я и оказался крайним справа, храбрее всех прочих. Уверен: проживу долго и стану великим художником. Это мне мамуля напророчила, она за меня не боялась – и в школу прапорщиков отпустила, но повоевать не успел, большевики мира запросили… А генералы – сволочи – погнали солдат в августе 17-го в наступление, чтобы английские и французские кредиты отработать… Вы думаете, Врангель нас зачем прошлым летом в наступление гнал?.. Тоже чтоб деньги союзников отработать… Какие же все сволочи, вечно Россию заставляют за чужого дядю отрабатывать… Но я все, отвоевался… Мамуля, умирая, говорила, что впустит меня на тот свет не раньше, чем лет через шестьдесят и непременно великим художником. А Георгия Николаевича впустит пораньше, лет через десять-пятнадцать, дольше там без него не выдержит. Это у нее бред такой был – будто Бог ей доверит не просто ждать, а и самой решать, когда призывать близких… Почему мы едем так медленно?.. Я в Москву хочу, дадите мне денег? Верну, как только стану модным художником, скоро верну… Когда, вы думаете, их расстреляют? Неужели нынче же ночью?!
Заплакал. Голову в этот раз не запрокинул и не увидел, что с неба все еще льется причудливый свет… А Волошин не смог припомнить, чтобы когда-либо ранее перистые облака так переиначивали обычные потоки солнечных лучей.
– Я солгал, мне было безумно страшно – а вдруг вы выберете другого… Так хотелось оказаться поближе к левому краю, если б не Бучнев, перебежал бы, всех растолкал, расшвырял… Когда вы до него дошли, я понял, что спасен – он не ушел бы с вами без меня, вот в чем дело… Я его дружбы не достоин… Больше скажу, мамуля его любви не была достойна, он не такой, как все, – гораздо лучше, сильнее, добрее… А я – хуже всех, слабый и злой, но у меня есть талант, понимаете?! И Бобович – очень хороший, даже Шебутнов – противный, но хороший… И убитый друг мой, Торба, хороший, на диво хороший, только все они – заурядны. Зачем Богом так заведено, что талантливые – плохие, а хорошие заурядны? Вот Георгий Николаевич – и знает так много, и сила фантастическая, и ловкость, но если б дожил до старости, все бы это исчезло бесследно. А после отца моего, архитектора, многое останется, потому что бешено талантлив… Однако что за ужасный человек! Мамулю измучил, надо мною насмешничал, почти издевался, а в начале 17-го как будто предчувствовал, что скоро все рухнет, – и исчез вслед за своим другом-любовником, который Распутина убивал… Представляете, вслед за ним, в Париж, а про меня забыл, словно меня у него нет, словно квартиру сменил, а негодную мебель в старой оставил… Ужасно, что Бучнева сегодня убьют. И Бобовича, такого славного, убьют – тоже ужасно… Всех жалко – и историков, и надутых магазинщиков, и кокаиниста хрипатого, и придурка Абрашу, подполковника… Всех, всех жалко… Но вы правильно почувствовали: спасать нужно было именно меня, потому что они мизерабельны, а я стану великим художником! И не вздумайте возражать, иначе пойму, что заранее завидуете… Мамуля внушала, что мне дан огромный талант – и это накладывает на меня какие-то особые обязательства перед обычными людьми. А когда мы бежали в атаку под Каховкой, я ясно вдруг понял, что она, конечно же, чýдная женщина, но наивна и кругом неправа: это у обычных людей передо мною, богато одаренным, особые обязательства. И стал от Торбы отставать… Давайте все же въедем в Симферополь с другой стороны!
Они почти добрались, когда навстречу им пронесся автомобиль.
– Это Землячка, – впервые за весь путь заговорил Волошин, – партийная кличка очень красноречива: Фурия. Спешит, не терпится ей расправиться с бывшими вашими сокамерниками.
– А зачем вы это сказали? – тихо спросил Павел. – Только ли затем, чтобы я еще раз их пожалел? Или требуется рассыпаться в благодарностях вам, а заодно и комиссару, за чудесное спасение? Еще и прикажете поклясться, что впредь не стану бороться с большевиками, что поручительство ваше не нанесет вам вреда?.. Так извольте, рассыпаюсь и клянусь! Довольны?! Дадите мне денег?
И совсем шепотом:
– Только не напоминайте больше о расправах, ни о чем таком не напоминайте, умоляю вас… Хочу отрезать – как не было! Меня радость распирает, мне нравится жить… Я ликую, летаю, как эльфы в разноцветных слоях… мои полотна будут прекрасны, лучше ваших, шагаловских, врубелевских… только дайте денег… и я сразу же – в Москву, потом в Париж. Найду отца, заставлю помогать, он обязан, после смерти мамули мы с ним станем заодно… Я еще потягаюсь с Шагалом!
«Я все же спас безумца, – думал Волошин. – Безумца, мечтающего писать эльфов, похожих на фигурки из цукатов в слоистом воздушном торте. Я спас обезумевшего сластену. Почему случилось именно так?»
И сразу же, удивительно легко, пришел ответ: «Потому что он сам присвоил себе право жить, когда остальные взвалили на себя обязанность умереть. Он настолько уверенно забрал это право у обстоятельств, у судьбы, у Бога, что Кун с его выходкой, мои рефлексии, я сам – стали лишь приставами. Да, всего только судебными приставами, которые обеспечили исполнение приговора суда Случая, слепого Случая, распознавшего безумную жажду жизни, исходящую от этого юнца. Что ж поделаешь, если суд Случая оказался действеннее Суда Божьего?..»
Доскональность ответа обретена была Волошиным благодарно, как спасительная порука в том, что этот страшный день не ляжет тенью на будущие пейзажи, а если и мелькнет в будущих строфах – то разве что нерасшифровываемой метафорой.
«Конечно, я дам ему, только не денег, их нет, да и бумажки они сейчас, – радостно решил Волошин. – Припасов дам, даже вина, акварелей дам несколько – и вытолкаю взашей, чтобы больше этот день не вспоминать… И скажу напоследок, как будет трудно ему, такому испугавшемуся, стать великим художником… Хотя… Зачем о таком вслух? Пусть сам разбирается с присвоенным правом жить».
Глава одиннадцатая
Шестидесятитрехверстовая дорога Симферополь – Евпатория, унылая и пыльная, редко бывала оживленной, но в тот неестественно освещенный майский день пустовала мистически.
За полдень помчались из Симферополя автомобили Куна и охраны, а часа через два с половиной с тем же ревом понеслись обратно.
Еще фаэтон, в котором тряслись Волошин и Павел, часов семь катил себе и катил… и тощая старая лошадь на исходе каждого десятка верст роняла в пыль два-три пахучих яблока, словно оставляя элегические напоминания: «Здесь трусила я».
…И, уже затемно, направилась на встречу с Шебутновым Розалия Землячка, которой, сразу же после отбытия Куна из комплекса евпаторийских кенас, позвонил товарищ Федор. Задыхаясь на пока еще непривычной высоте служебной значимости, доложил, что:
– товарищ Кун… Бела выдал ему ордер на высшую меру, велел вписать фамилии оставшихся девятерых вражин и нынче же ночью всех их – в расход;
– и это хорошо, поскольку он и его подчиненные истосковались в ожидании дела, а пустить девятерых в расход, особливо ночью, – уже дело, хотя и плевое;