Потом я помню горячий густой суп, всего от одной ложки которого мне стало дурно. И все это время меня не покидало приятное чувство, что Питер рядом, что он чудесный, прекрасно за мной ухаживает и никуда не уходит.
Это все, что я могу вспомнить.
* * *
У самолета стояли люди, что-то рисовали и говорили про жару.
— На самолете картинки рисуют, — говорю я.
— Ага, — отвечает Питер. — Тонкая задумка. Великая.
— Почему? — сказал я. — Объясни.
— Картинки смешные, — сказал он. — Немецкие летчики увидят, начнут смеяться, от смеха затрясутся и не смогут точно прицелиться.
— Ох и трепло же ты.
— Нет, серьезно, это отличная идея. Здорово придумано. Пошли глянем.
Мы подбежали к самолетному строю.
— Хоп, прыг, скок, — вдруг говорит Питер. — Хоп, прыг, скок, и так все время, давай.
— Хоп, прыг, скок, — повторяю я. — Хоп, прыг, скок — и мы заплясали вдоль линии самолетов.
У первого художника на голове была соломенная шляпа, а лицо печальное. Он перерисовывал картинку из какого-то журнала. Питер увидал ее и говорит мне:
— Глянь, ты только глянь на эту картинку.
И смеется. Сначала только хихикал, а потом разошелся, чуть не ревет, и одновременно хлопает себя обеими руками по ляжкам и трясется всем телом; рот широко распахнул, а глаза зажмурил. Его шелковый цилиндр свалился с головы и упал на песок.
— Не смешно, — говорю я.
— Не смешно?! — завопил он. — Что ты хочешь сказать этим своим „не смешно!“ Глянь на меня. Видишь, как я смеюсь. Если так смеяться, то никуда не попадешь. Ни в стог сена, ни в дом, ни в блоху. — И он запрыгал по песку, хрипя и трясясь от смеха.
Потом подхватил меня под руку, и мы дотанцевали до следующего самолета.
— Хоп, прыг, скок, — приговаривал он. — Хоп, прыг, скок.
Там был какой-то тип с помятой физиономией, он выводил красным мелком какую-то длинную историю вдоль всего фюзеляжа. У него тоже была соломенная шляпа, она сбилась на затылок и еле-еле держалась, а лицо лоснилось от пота.
— Доброе утро, — сказал он. — Доброе утро, доброе утро, — и элегантным жестом приподнял шляпу над головой.
Питер говорит: „Заткнись“, — а сам наклонился и стал читать, что там написано. Все это время он брызгал слюной и громко хохотал, а когда вчитался, то совсем рехнулся. Переваливался с боку на бок, и приплясывал, и подскакивал на песке, шлепая себя по бедрам и вихляя всем телом.
— Ох, не могу! Отличная история. Классный прикол! Наконец и я усек юмор, стал смеяться вместе с ним.
Досмеялся до боли в животе и свалился, и стал кататься по песку; стал ржать, реветь и рычать, до того смешно мне было.
— Питер, ты велик и прекрасен, — кричал я. — Но разве немецкие летчики понимают по-английски?
— Ох, черт, — говорит он. — Вот ведь черт! Стой! — закричал он. — Бросай работу.
Художники перестали рисовать, медленно развернулись и поглядели на Питера.
— Всем молчать, — приказал Питер. — Мы в прогаре. Но спокойно. Все спокойны. Всем спокойно. Цилиндр мой где?
— Чего? — не понял я.
— Ты знаешь по-немецки, — говорит он. — Будешь нам переводить. Он вам переведет, — крикнул он художникам. — На немецкий переведет.
А потом я увидал его черный цилиндр на песке. Я отвернулся, потом огляделся по сторонам и снова увидел его. Складной такой цилиндр, он лежал на боку на песке.
— Ты рехнулся! — закричал я. — Полный идиот! Не соображаешь, что делаешь?! Нас же всех поубивают!
— Ах ты, Господи, шуму-то, шуму. Не надо так кричать, не то дурно сделается. — Голос был женский. — Зачем так горячиться? Весь в жару, — сказала она, и я почувствовал, как кто-то вытер мне лоб носовым платком. — Не стоит так себя заводить.
Потом она куда-то делась и я видел только небо. Оно было бледно-голубым. Туч не было, и повсюду немецкие истребители. Сверху, снизу и со всех сторон, и некуда деваться, и неизвестно, что делать. Они по очереди заходили на атаку и летели так нахально, пикируя и делая виражи, мертвые петли и только что не приплясывая в воздухе. Но я их не боялся, потому что у меня на каждом крыле было нарисовано по забавной картинке. Я был уверен в себе и думал: „Вот я сейчас в одиночку возьму и всех их собью. Я их всех собью, потому что они смеются, а я возьму и всех поубиваю“.
Потом они подлетели поближе. Все небо заполнилось ими. Их было до того много, что я не знал, за кем следить, кого, остерегаться и кто нападает. Их было столько, что они заслонили небо, словно черная штора, и лишь кое-где через просветы или прорехи в этой шторе я видел голубизну.
Они подлетели еще ближе, оказались совсем рядом, чуть ли не в лицо мне лезли, и я четко видел их черные кресты, резко выделявшиеся на фоне краски, которой были покрыты фюзеляжи „Мессершмитов“, и на фоне голубизны неба. Я вертел головой, быстро-быстро, поворачивал ее то туда, то сюда и видел все больше самолетов и все больше черных крестов, а потом уже не видел ничего, только перекладины крестов и голубизну небес. У этих перекладин были ладони, и они сцепились этими ладонями друг с другом, и образовали кружок, и стали водить хоровод вокруг моего „Гладиатора“ под ликующую песнь, которую выводили низкими голосами двигатели „Мессершмитов“. Они виляли, делали виражи, пикировали, плясали, танцевали, вставали на цыпочки, кренились в воздухе сначала в одну, потом в другую сторону.
Но я по-прежнему не терял уверенности в себе. Я умел танцевать куда лучше их, и партнерша у меня была самая лучшая. Красивейшая девушка на всем белом свете. Я видел нежный изгиб ее шеи и изящный наклон головы, я видел ее хрупкие руки, старательно распахнутые для моих объятий.
Внезапно я увидел несколько пулевых пробоин у себя в правом крыле и разозлился и испугался одновременно; но больше рассердился. И говорю: „У того немца, который это сделал, нет чувства юмора. На вечеринке всегда найдется гость без чувства юмора. Но не будем беспокоиться, все нормально“.
Потом я увидел еще больше следов от пуль и испугался. Я полез под колпак кабины и крикнул: „Вы, дурни, гляньте на смешные картинки. Гляньте, что у меня на хвосте нарисовано, гляньте, что у меня на фюзеляже написано. Прочтите, какая там смешная история“.
Но они продолжали напирать. Они опрокидывались вниз и там, в самой середке, собирались попарно, а потом стреляли по мне, приближаясь. И моторы „Мессершмитов“ громко распевали: „Ты когда заплатишь мне? — слышен звон по всей стране“. И под их пение черные кресты подплясывали и вихлялись в ритме музыки. Все больше пробоин у меня в крыльях, в кожухе двигателя, в колпаке кабины, везде.
Потом вдруг несколько оказались в моем теле.
Но больно не было, даже когда я вошел в штопор, когда крылья моего самолета захлопали: „шлеп, шлеп, шлеп“, быстро и еще быстрее, и еще быстрее, когда голубое небо и черное море погнались друг за другом и все по кругу и по кругу, И вот уже не стало ни неба, ни моря, только солнце сверкало, когда я поворачивался. А черные кресты неотвязно идут вслед и давя меня вниз, приплясывают, держась за руки, а моторы поют: „Вот свеча, а где твой гроб? Вот секира, где твой лоб?“