Жорж застыл на месте, со штопором в руке. Он не отрывал глаз от своей подруги. Она искала ноты, склонившись над лампой, и та ярко освещала ее подбородок и щеки. Она была необыкновенно красива.
В свое время «Медея» Бенды буквально зачаровала Моцарта.
Главная особенность пьес Анны Хидден заключалась в резких остановках. Никакого финала – просто внезапная тишина, которая выглядела чистой импровизацией и возникала в худший момент – тот самый болезненный и напряженный момент, когда слушатель с полным правом ожидает естественного завершения темы. Вот так же в некие времена в Багдаде, в предутренней темноте, Шехерезада вдруг обрывала, не доведя до конца, свое ночное повествование. По крайней мере, она всегда приводила этот, слегка сказочный, аргумент, если ее упрекали в том, что она так бесцеремонно отсекает конец мелодии.
*** Ее композиции были трудны для восприятия. Широкая аудитория не интересовалась ее творчеством. Но были и другие – фанатики. И таких фанатиков было достаточно, чтобы она могла жить. Казалось, ее музыка пронзает им сердце. Они писали ей письма. И этот факт – всякий раз, как она с ним сталкивалась, – мог привести ее в состояние эйфории. В течение часа или двух она упивалась благодарностью к людям, для которых столько значила. Но очень скоро забывала, что таковые существуют.
В декабре настали сильные холода. Озябшее солнце яичным желтком висело в небе.
А само небо было великолепно – ясное, голубое, гораздо более нежного оттенка, чем в Италии.
В Бургундию пришла зима.
Под ногами шуршали последние опавшие листья; слетая наземь красными, они быстро чернели. Дыхание белым паром вырывалось из людских носов и клубилось вокруг губ. Да и собаки выдыхали такие же облачка, только на уровне мостовой. Тусклый дневной свет сгущал их тени, и они стлались по земле, приникая к ней теснее, чем тени пешеходов.
Глава III
Она растворила застекленную дверь, выходившую на террасу, уставленную кактусами. С высоты террасы ей была видна большая часть Лос-Анджелеса. Анна Хидден не захотела присутствовать на свадьбе, которая состоялась дней десять назад. Кроме того, она предупредила отца – когда позвонила ему из аэропорта, – что не желает знакомиться с его новой женой, сменившей ее мать.
Молоденькая служанка ввела Анну в приемную. Ее старый крошечный отец, со своими короткими, седыми, вздыбленными волосами ежиком, вошел не очень твердой походкой, но без трости, неся перед собой в протянутых руках роскошную белую орхидею, которую и преподнес ей.
Она поблагодарила.
Он улыбался, чуть принужденно.
Она все еще стояла с большой белой орхидеей, его подарком, а он уже указал ей широким взмахом руки на большой черный рояль «Yamaha».
– Но почему?
Он развел руками.
– Это чтобы попрощаться? – прошептала она.
Он кивнул.
Ему явно трудно было говорить.
– Чтобы уже попрощаться? – повторила она, все еще не веря.
Она судорожно всхлипнула. Волнение заражает. Это было сильнее ее. С минуту она плакала, спрятав лицо за орхидеей.
– Папа! – прошептала она.
Он стоял смущенный.
Она положила орхидею на плиточный пол, прямо на пол, рядом с раздвижной дверью приемной, собираясь уйти.
Они не много сказали друг другу.
В одну из пауз она спросила:
– Папа, я не понимаю. Почему мы не должны больше видеться?
– Это меня слишком волнует, – ответил он. – И потом, моя вторая жена очень расстроена тем, что ты отвергла ее, даже не повидав.
И они решили никогда больше не встречаться.
Он даже не допил сладкое вино, которое налил себе в бокал.
– Сыграй, – попросил он, указав на рояль.
– Давай сыграем что-нибудь вместе, – сказала она.
– А ты любую музыку можешь сыграть на фортепиано?
– Любую.
– Я тоже.
– Наверное, это у нас семейное.
– Да, Мисаил тоже это умел.
– Кто такой Мисаил?
– Мишель. Моего отца звали Мишель. А мама звала его: Мисаил. Это единственное воспоминание, которое я сохранил о ней. И время от времени кто-то у меня внутри шепчет это имя. Как это назвать по-французски?
– Понятия не имею, да и бог с ним. Мы можем сыграть в четыре руки какое-нибудь трио Гайдна, – я их видела там, на журнальном столике.
– Хорошо, давай.
Она пошла за нотами.
Поставила ноты на пюпитр рояля.
Стоя рядом, они прочитали партитуру.
Сели рядом на банкетку перед инструментом.
Она дрожала от горя.
Они закрыли глаза.
И заиграли.
Глава IV
Йонна покрылась льдом. Стоял ужасающий холод. От него лопались водопроводные трубы. Ледяная корка сковала всю землю в округе. По мостовым нельзя было ни пройти, ни проехать. Главную улицу да еще мост ежедневно посыпали песком, но те храбрецы, что отваживались ступить на них, все равно падали. Жорж проводил дни в кровати, которую перенесли поближе к камину. Все, что могло согревать, – газовая горелка, электрические радиаторы, камин, – работало на пределе возможностей, но температура в доме не поднималась выше четырнадцати градусов. Небо было темно-серое, свинцовое. И дневной свет был темно-серым, свинцовым.
Комнатка на втором этаже дома с плющом, когда она обжилась в ней, оказалась необыкновенно удобной для работы.
Из нее была видна только река. И слышались только голоса уток и гортанные крики лебедей. В этом чистеньком, очень светлом, безупречно белом помещении стояли узкая белая кроватка, маленький белый стол (на нем она держала свой компьютер, а под ним – принтер, где можно было распечатать любые ноты для ознакомления или вторичного чтения), пластмассовая тумбочка у изголовья, тоже белая, с тремя ящиками, заваленная тетрадями и книгами, карандашами, ластиками, ножницами, фломастерами, тюбиками с «замазкой», катушками скотча.
Здесь ей работалось так хорошо, как никогда и нигде.
Более того, она часто сочиняла музыку. Что-то вдруг оживало в ее душе при воспоминании о пухлых щечках маленькой девочки, вместе с которой она так любила просыпаться по утрам, играть, болтать.
Нижняя комната была гораздо менее уютной. Книжные шкафы, музыкальный центр, диван с подушками, по углам большие горшки с цветами, живыми и засохшими, огромное старинное зеркало, – здесь она подолгу не задерживалась. Едва кончив работу в своем «пряничном домике», в этой крошечной «komponier-hauschen»,[17]она шла в «главный» дом навестить Жоржа.