Я продолжаю говорить — как будто заскорузлые, пропитавшиеся гноем тряпки отстают от ран (ран не тела, но души). Эти бинты и раны под ними — как майка, найденная Чапаем в бане, на себе самом. Я так привык к волчьему оскалу, что забыл, какие ощущения вызывает чистая кожа. Как дышит лицо, с которого снята маска. Человеческое лицо.
— Знаешь, у меня никогда не было подруги. Вот такой, как жена. (Как ты.) В роли людей, которым ничего нельзя объяснить, и приходится мириться с их нелюбовью и непониманием к тебе — в этом смысле мне матери и отца хватало выше крыши. Заметь — а ведь у нас неплохие отношения с ними, мы друг друга любим… Просто они не в состоянии поверить в то, что есть еще какая-то идея по жизни… вера(?) во что-то еще кроме того, что если можешь, то делай карьеру. И этим жизнь ДОЛЖНА ограничиваться. А ведь если я скажу такое им в лицо, они охренеют не меньше нашего, начнут (мама уж точно) говорить типа: «Что-ты-что-ты, ничего подобного, просто ты же уже не малолетка…» — и пошло, поехало! И чиксы, то есть девушки, которые вот у меня появлялись, были подолгу (- Ты же сказал, что у тебя никого не было?! — Ну, да, не было. Не было после того, как…), с ними рано или поздно начиналось… То есть даже если никто ниче не говорил… только я сам стал замечать, что вот эта привязанность… она становится зависимостью. То есть я уже зависел от кого-то. И эта зависимость — она… Она как наркотик, забирает все твои силы, всю твою жизнь. Но не сразу, НЕ заметно… а по чуть-чуть, исподтишка. И в один прекрасный момент — ХЛОП! И ты обнаруживаешь, что ты уже целиком, со всем своим ливером принадлежишь бабе (Я обнаружил, что я со всем своим ливером принадлежу ЕЙ). И ведь она… (Ты любил ее? — Да…)… она классная чикса была. Но вот я жил с ней, жил. И обабился. Я стал ее рабом, и от этого сам стал бабой. И один раз случилось такое…
— Скажи мне, прошу тебя, скажи.
— В общем, я однажды не смог ее защитить.
— Да нет, не так все страшно. Но она почувствовала, что я стал тряпкой. И бросила меня. И даже в голову ей не пришло, ЧЬЯ это вина. А ведь я долго-долго старался, из кожи вон лез, чтобы быть таким, как ей нравилось. И стал, блядь… БЛЯДЬ!!! Блядъ… Мягким и пушистым. Слышала, да? — «Говно тоже мягкое»… Я возненавидел себя…
Голос… мой голос дрожит все сильнее. Тьма, темная тьма октября пытается протиснуться в окно, плющит о кристалл стекла свою морду. Я вижу свое отражение: искривленный рот, расплывшееся лицо.
— Это ты… из-за нее «ноу вумен — ноу край» на руке наколол? Я еще удивилась, ты же рэг-гей ненавидишь. (Я? Ненавижу рэггей? Да, это так. Но когда-то я любил эту музыку. Давно, в прошлой жизни я любил рэггей, и солнце, и лето).
— Неееа, — ее смешной вопрос дал мне передышку, дал продохнуть, вытолкнуть из груди горький воздух. Она специально так сказала. Я все про нее знаю. — Это еще раньше было…
БЛЯДЫ!! Блядь… Бот опять! Я же зарекался себе, я же столько раз наступал на эти грабли! И сколько раз видел, как наступают другие! Я давно ушел из тех краев и брожу по другим тропинкам… И вот опять… БАЦ! По лбу! Я хнычу, как маленький бэбик, но меня несет и несет, и я никак не могу себя заткнуть…
— Ты у меня самый сильный.
— Спасибо тебе. Спасибо… только… только ты не видела, каким жалким лохом я выглядел тогда…
— Не надо, про это не рассказывай!
— Я с тех пор боялся. Я ходил по улицам, ездил в метро, работал, путешествовал, пил, дрался, трахался.
— Я ЖИЛ И БОЯЛСЯ. И все и вся ненавидел. И первым — себя.
— Ты боялся расслабиться? Не хотел, чтобы тебя снова застали врасплох?
— Да. Ну да. И я жил месяцами, готовый ударить первым, и всегда так и делал. А потом я за своей спиной услышал, как какой-то волосатый дядька, хипстер назвал нас гопниками. Представляешь, я с ирокезом ведь бегал (правда, почти десять лет назад, еще в школе), меня менты пиздили (потом я их), а меня — гопником?
— И что?
— Ну, что… Я ему вино на голову вылил, у меня бутылка была в руке открытая. Стал волком, ну и хули? Для кого стоит быть человеком?!
(И ***, выставив вперед пятку, своими 85 кг расплющил пальцы на его ноге. Было лето, хиппарь был в сандалиях, а *** — в тяжелых коммандос бутс. Через несколько секунд из-под бутс потекла по полу бордовая струйка. Хипстер верещит, трясет шевелюрой с нитями серебра. Окружившие его бритоголовые парни смеются.)
…Медленно, с едва слышным шуршанием распутывается клубок. А я все хожу и хожу по лабиринтам, и те слезы, которые я позорно не могу спрятать внутри глаз, бальзамом проливаются на раны. И раны стягивают края и зарастают…
…Она держит меня за руку…
ГЛАВА 39-а
Я всегда любил чистоту. Вчера во время этого разговора я рассказывал ей, что бегал с ирокезом. Я, несмотря на юный возраст, пункерст-вовал всерьез. Но вот была одна заморочка, и переступить через нее так и не получилось. (Оно к лучшему, понимаю я теперь, сбросив юношеский максимализм.) Не мог быть грязным. Из помойки жрал, приходилось (безо всякого удовольствия. Воровать тогда еще не умел, а из дома уже ушел), одежда была — как у нормального московского панка: оббитая до неопределенности цвета кожанка и вытертые до белизны, рвано-залатаные в тысяче мест джинсы. Волосы — разноцветные. НО: всегда все это было чистым, стираным, а в кармане я носил зубную щетку.
Склонность к чистоте, привитая мне тренером, носила несколько патологический характер. С годами, будучи уже взрослым мальчиком, я отметил однажды, с мрачным сарказмом, что я стал большим панком, чем был в детстве. Б смысле, что я хоть и одевался аккуратно и помойки использовал только по прямому назначению, зато мог несколько дней подряд не мыться, бриться, если того не требовали внешние обстоятельства, вообще избегал, Нора моя — сами читали, помните. Это не было неосознанным, я прекрасно отдавал себе отчет в том, что живу свиньей, но мне было до этого такое же дело, как и до всего остального: НИКАКОГО. Перед кем красоваться-то?! Потом появилась она. Излечение пришло сразу, и это неудивительно. Легкое недоверие вызвало у меня только то, что мыть посуду и менять постельное белье — я делал в охотку, без малейших внутренних конфликтов.
Мдаа, если эту книжку кто-то купит и большеголовый филолог сядет за редакцию — два предыдущих абзаца, я полагаю, будут выкинуты без сожаления. А начать главу можно (вполне) с того, к чему эти абзацы ведут. К чистым простыням.
Я отдаю белье в прачечную, оно возвращается белоснежным, без пятен малафьи и пролитого вина и как-то особенно вкусно пахнущим и хрустящим. (Добавляют чего-то?). И эта вафель-ность остается долго, несколько дней.
Утро. Уже сотню рассветов мы встретили вместе, а я так и не могу к этому привыкнуть. Каждый раз немножко стремно открывать глаза: а не было ли это сном после обкурки:). Хм… Я лежу еще в полусне, зажмурив глаза. Аккуратно проверяю тяжесть ее тела на своем плече, глубоко вдыхаю — мятный запах свежих простыней смешивается с цветочно-свежим запахом ее волос, ее тела. И только потом я открываю глаза. Также аккуратно, не двигая рукой, на которой она лежит, я потягиваюсь, трусь о белизну постели. Поворачиваясь к ней, я второй рукой обнимаю ее за талию и прижимаюсь к ее горячему телу. Мое лицо погружается в разбросанную по подушкам густоту ее волос, и запах росы и утренних полевых цветов становится насыщенней. Я дышу ею, прижимаю ее к себе, наслаждаясь упругостью ягодиц под моей рукой, холмиками ее груди, к которым я прижимаюсь своей грудью. Она чуть приоткрывает один глаз, смотрит сонно на меня и улыбается улыбкой тигрицы. Так улыбаются женщины, которых только что удовлетворил орально антонио бандерас, а потом подарил бриллиантовое колье. Вот так она улыбается мне и чуть-чуть ворочается, стараясь прижаться ко мне еще теснее.