Как описать быков, коров и телят, испражняющихся на ходу? Как это объяснить, истолковать? Что вблизи хлева скот с набитым травой животом расслабляется?
Это конец учебного года, трудности которого лишь укрепили мою волю: я описываю, что лучше всего могу делать к тому моменту, и мне все равно, что другие, включая самых близких, могут написать в это же время.
Ночью святой отец дежурит в алькове с окошком, выходящим в дортуар, где мы спим, и проверяет наши письменные работы: я полночи не смыкаю глаз, следя за ним, его тенью: сколько тетрадей он уже проверил? Добрался ли до моей? Правильно ли я написал «телка» вместо «маленькая корова»?.. На следующий день святой отец возвращает нам наши работы с оценками: я первый, но всего на два-три балла опережаю второго, Жана Ж., прилежного, набожного, сдержанного крестьянского сына с хутора близ Большого леса. Видя мое огорчение, святой отец поднимает обе работы в обеих руках и объясняет нам, что «реальность» - это еще не все, необходимо вложить «себя» и «свое» - личное есть всеобщее, - следует работать над колоритом, ритмом. «Осел, идущий в Китай, не вернется оттуда конем».
* * *
Первый день больших каникул, назавтра после выпускного, прощание со святыми отцами и товарищами, сердце выскакивает из груди: с чего начать? Велосипед? Музыка? Живопись? Сначала наесться, наконец-то до отвала: впредь никаких «порций»; несколько ломтей хлеба вместо одного, свежее мясо вместо консервов, картофель с молоком, маслом и сыром, мясная запеканка, молоко вместо «антезита»[245]; лишний кусок шоколада, лишний кусок айвового пата; горячий шоколад, сколько угодно мармелада, сколько угодно лапши в сухарях, - иллюзия, конечно, в большой-то семье; но прежде всего: хлеб, хлеб, хлеб!
Затем рисовать, снова взяться за рисунок и живопись - с фортепьяно покончено, слишком дорого, - и потому велосипед, с братом или кузенами; либо, наконец, наедине с матерью. Но как ей повсюду меня сопровождать, если и мои сестры приехали из сент-этьенского пансиона «Птицы», а мой старший брат - из сен-шамонского Общества Марии? Их тоже необходимо окружить лаской и осыпать поцелуями, соскрести с них пансионную накипь, расслабить их мышцы, речь; ведь мать нужна моему младшему брату и нашему пятимесячному братцу.
Но у нас с ней все же есть свои места: на ардешской дороге в Бюрдинь, с точки над железной дорогой, откуда виден наш городок в своей туманной яме, который я рисую с натуры тушью в китайском стиле, перед стелой двум молодым партизанам, расстрелянным здесь немцами летом 1944 года; на верхнелуарской дороге в Сен-Совёр-ан-Рю, небольшой отрог с очень старой и заброшенной фермой наверху, напоминающей матери ту пору ее жизни, о которой она обещает когда-нибудь рассказать... мы рисуем и пишем красками с возвышения в местечке под названием Ле-Ноаре.
Порой мы поднимаемся выше - или отец отвозит нас туда на машине, - по сен-совёрской дороге в Сен-Режи-дю-Куэн, в местечко под названием Ле-Куртино, перевал, где высится сосна, чей ствол и крона разбиты молнией надвое. Сок течет из разветвления на красную древесину.
Из Ле-Ноаре мы спускаемся вниз, мать несет свои принадлежности в правой руке, я свои в левой, прижимая голову к ее локтевому сгибу, а она растирает мне большим пальцем висок: если гуашь удалась, чего еще желать в этой жизни?
Но на въезде в деревню, за кожевенным заводом с затхлым смрадом гниющей плоти, за горной речкой с желтой водой, за огородами, по которым уже снова бегают кролики, - рабочий квартал, где стайки ребятишек в коротком рванье, более свободные, чем я, лапают друг друга, девчонки, мальчишки, в темноте и знойной мгле.
* * *
Праздник св. Иоанна в разгар лета: вечер дождливого дня мы проводим в кино, за просмотром «Христофора Колумба» в цвете; с этого сеанса я возвращаюсь с двумя мучительными образами: фигура Колумба, гения, первооткрывателя неизведанных просторов, что терпит неблагодарность от своих коммандитистов, и образ художника, осмеянного своей эпохой, но прославленного в будущем, на наших совместных занятиях живописью мать объясняет мне причины этого на примерах: Гоген, Ван Гог, Сезанн. Моя мать, равно любящая Шардена и Пикассо (репродукция «Жаклин»[246]еще того времени висит в комнате моих сестер), боготворит великих новаторов конца XIX века, - однако абстракционизм и атональная музыка ее отталкивают и даже вызывают страх за цивилизацию. Она полагает, что искусство может быть только жертвенным: гений исключает всякую семейную жизнь.
Второй мучительный образ, общий с моим кузеном О., связан с голыми американскими индейцами 1492 года, в набедренных повязках между ляжками: видение этих краснокожих, глянцевитых тел, женских и мужских, с обнаженными либо туго затянутыми в пропотевшую ткань ягодицами, с пышными и блестящими, влажными черными гривами, видение этих наполненных повязок между раздвинутыми ляжками, душераздирающее любопытство и доверчивость этих существ, теснящихся вокруг бледнолицых в шляпах, латах, сапогах, бледнолицых, таящих угрозу их свободе, и эти вечные набедренные повязки, скрывающие здесь нижнюю часть живота сияющих, смеющихся существ, куда привлекательнее повязки распятого Христа, висящей на истерзанных бедрах под задохнувшимся туловищем - так что же она прикрывает, коль речь идет об освобождающем Боге? Как понимать этот пенис Христа, когда только начинаешь чувствовать, ведь оттуда вытекают моча и сперма, точь-в-точь как из Христовой раны, нанесенной копьем под грудь, вытекают кровь и вода - для чего можно приспособить этот маленький член, приподнятый над очком жуберского нужника, прежде чем он будет переосмыслен в грядущий орган?
После ужина, когда самые маленькие ложатся, а взрослые ведут долгие разговоры внизу и снаружи, в шезлонгах, подтянутых по гравию к еще мокрой террасе, мы с кузеном наверху снимаем с себя пижамы, и, стоя голыми в ванной, повязываем на поясе банные полотенца; затем, в таком вот виде, да еще повесив на шею бусы, забытые сестрами на стеклянной полочке, мы обходим комнаты малышей и малышек, постепенно добираясь до той, где собираются наши старшие сестры в ночных рубашках, чтобы поболтать перед сном о мальчишках.
Мы бегаем по коридорам и комнатам, пляшем перед железными и деревянными кроватями, где самые маленькие встают и кричат, смеются и аплодируют: я всегда очень тихо спускаюсь в набедренной повязке-полотенце по каменной лестнице и прошмыгиваю через большую кухню, - где кафельный пол уже подсыхает после грозы, - к раковине, чтобы взять две-три тряпки, самых влажных и грязных, которые отношу наверх и которыми, развязав на поясе и отбросив банные полотенца, мы обматываем бедра: тряпка, столь явная, публичная, ощупанная руками служанок, лучше подходит для нашего представления, что кажется мне все более рабовладельческим, подневольным, бордельным, нежели семейное банное полотенце с отпечатками естественных нежностей; мы все быстрее перебегаем из одной комнаты в другую, но танцуем с жестикуляцией, все медленнее и медленнее перед кроватями, где стоят слегка заспанные малыши; проходя через комнаты девочек постарше, мы задираем свои тряпки-повязки; в коридоре задеваем ягодицами и нижней частью живота стены, покрытые сказками, выдумками, дабы стереть их или, точнее, запачкать; на лестничной площадке мы развязываем свои тряпки, топчемся по ним на разошедшейся плитке, снова завязываем на бедрах, уже пониже, и, запыхавшись, задыхаясь, сдавленно смеясь, с тряпкой-повязкой, съехавшей на выпрямленный член, снова бегаем по комнатам и похотливо извиваемся перед кроватями.