Три-шесть в мою пользу. Линнель догоняет меня, он набирает уверенности, но я вижу его главный огрех. Он бьет по всему шару и слишком сильно.
— Если будете стучать как глухой, с этим у вас ничего не получится. Слегка коснитесь красного, и ваш покатится сам собой.
Анджело не может устоять на месте, Рене опускается на колени, держа голову на уровне стола. Никогда не видел, чтобы они так нервничали.
Линнель спрашивает меня:
— Вы будете навещать Элен там, в деревне?
— Играйте…
У него уже семь.
— Теперь цельтесь несильно влево, шар ударится о борт, а потом пойдет вправо и коснется красного. Ни о чем другом не думайте.
Он точно следует моим указаниям. Его шар замирает на красном. Он закрывает глаза. Я чувствую себя так, будто сам в первый раз сыграл правильно. Остальные, привычные к красивым партиям, находят его удар великолепным. Безумная партия превращается в оду преодолению. Калека побеждает свое увечье, профан обретает мастерство.
— Давайте, берите второй тепленьким, он не трудный.
Я показываю, как к нему подступиться. В его руке — все надежды. Бенуа, потрясенный, смотрит на нас издали.
Линнель, как может, старается скопировать мою позицию. Теперь он похож на свой железный портрет шестьдесят второго года.
Есть очко.
Он вопит от радости.
— Скажите, Линнель. Скажите мне, кто на самом деле тот джентльмен. И есть ли у меня шанс еще раз с ним повстречаться.
Он где-то далеко, в других сферах.
— Никто не знает, кто он такой. Деларж тоже ничего больше вам не сказал бы. Он подделывал картины при случае, но я думаю, прежде у него были иные амбиции. Просто однажды ему пришлось выбирать, и он выбрал тень, анонимность, ложь. Все то, что мог предложить ему Эдгар. Единственное, что мне удалось узнать, это что на левом плече у него татуировка — «Авиньонские барышни». Скажите, а сейчас мне куда лучше целиться?
— Делайте так, как вы чувствуете сами.
Пикассо на левом плече…
Не думаю, что он уйдет от Дельмаса во второй раз. Теперь его, этого джентльмена, ждет не допрос. Теперь это будет экспертиза.
Восемь-восемь.
Его шар катится прямо к цели.
Мы все завороженно следим за ним.
Я закрываю глаза, чтобы лучше услышать звук столкновения.
8
На какое-то мгновение я перестаю слушать музыку прибоя.
После недели, проведенной в камере, океан вернул меня к жизни. Старушка Элен пребывает в надежном убежище. Линнель был пунктуален. Мне позволили забыться на несколько недель здесь, между ультрамарином и лазурью, до девяти часов утра третьего сентября, когда возобновится следствие. Но шезлонг очень скоро начал действовать мне на нервы. До начала летнего сезона я искупался всего один или два раза, в полном одиночестве. Озабоченный. Но все же спокойный. Почти. Некоторое беспокойство внушала перспектива предстоящих мне долгих медленных дней. Но за это я и люблю Биарриц.
Я живу в комнате наверху За несколько недель веранда незаметно превратилась в нечто вроде «нейтральной полосы», которую не осмеливается пересечь даже мой отец.
— Ты идешь пить чай? Да или нет?..
— Сейчас иду! — говорю я без малейшего намерения это делать.
Слишком долго я старался сосредоточиться на этой штуке. И именно сейчас, после целого часа бездействия, я чувствую, что что-то начинает получаться. Ничего такого — нет, просто в правом углу холста как будто открылась маленькая дверца. Несколько мазков разбавленной краской подсказали мне нужную форму. И я не должен ее упустить. Моя левая рука старается как может. Терпеливая, как и я. Я чувствую, что она всем сердцем со мной. Мой товарищ, мой партнер.
У меня так много времени. Мне так хочется светлых красок и мягких жестов. И ловкости, которая, возможно, однажды придет ко мне. Кто знает?
— Эй, твой зеленый период может и подождать пятнадцать минут, а чай остынет.
Ему хочется поболтать, отцу. Его занимает моя мазня. Он не сказал ни слова, когда я реквизировал кусок веранды и приволок туда сначала один холст, потом еще два, жбан с водой и ковшик, две кисти и еще три. Он никогда мне не мешает. Не люблю незаконченные вещи, говорит он. Они, мои родители, рады убедиться в том, что я все еще похож на того, каким они знали меня когда-то. Но вырезки из газет они все же сохранили.
Старик подходит к холсту, даже не пытаясь украдкой взглянуть на прозрачные подтеки, стекающие с моей кисти.
Мазки. Мазки. Мазки…
Он ставит на стол чашку и уходит. Вернувшись к своему шезлонгу, он спрашивает:
— Что ты делаешь? Что-то ищешь? Развлекаешься? Или это серьезно?
— Да, ищу. Да, развлекаюсь. Нет, это несерьезно. Это — не творчество, это — не искусство, в этом нет ничего символического, нет смысла, нет сложности, нет ничего особо прекрасного и особо нового.
Кажется, я его не убедил.
— Н-да… Но ты же все-таки пишешь.
Да. Возможно. В любом случае я никогда не покажу ему то, что находится у меня перед глазами сейчас, в этот самый момент, — это точно.
Я слышу, как он смеется рядом.
— Папа, как по-твоему, сомнение какого цвета?
— Белого.
— А угрызения совести?
— Желтого.
— А сожаление?
— Серого, с синеватым оттенком.
— А тишина?
— Поди узнай…