я привезла его.
— Я в этом не сомневался, — беззвучно засмеявшись, сказал доктор. — Дай, я поцелую тебя.
— Мне его почти жалко, — сказала она. — Он такой хорошенький.
— Надеюсь, ты не выпустила его? — со свирепой дрожью в голосе спросил Карлович.
— Папа! Я твоя покорная раба. Как я могла бы выпустить его? Он там связан. Ты имеешь надо мной неотразимую власть. Я не отступила ни на йоту от твоей программы, хотя мне было тяжело. Как ты приказал, он, с тампоном во рту и спеленатый ремнями, был посажен вместо шофера на автомобиль и привезен из гостиницы. Чтобы завлечь его в отдельный кабинет, где были твои верные рабы — немой турок Абдул и этот противный осетин с искусственным носом, — я должна была преодолеть то, при воспоминании о чем краска кидается мне в лицо. Папа, я хотела бы, чтобы это было в последний раз.
— Надеюсь, дитя мое, я еще не умираю, — сухо возразил Карлович. — Ну, а в Лондоне?
— А в Лондоне, папа, я играла двусмысленную роль. Он долго принимал меня за продажную девушку. Что я, будто бы, американка, он не поверил. У меня, действительно, плохой английский выговор. Я приходила к нему под разными предлогами и, если бы он не влюбился в меня, я бы надоела ему.
— Документов с ним никаких нет?
— Все его документы в голове. Самое неприятное для меня, папа, то, что он видел, как я вышла из кабинета и отдавала приказания Абдулу и Безносому... Что он думает обо мне?!
— Вероятно, он считает себя дураком... Опростоволосился... Но, Милочка, вообще, не важно это, а важно, какие у него документы в голове!
Отстранив рукою дочь, доктор Карлович вошел в комнату, которую англичане называют «холл».
V
Это была очень обширная комната с витой лестницей наверх, с огромными мелкостекольчатыми окнами в сад, с массивным камином в средневековом стиле, уставленная причудливой декадентской мебелью из светлого дуба. Хрустальная дверь вела в хрустальный коридор, пронизанный глубоким сиянием луны и соединяющийся с оранжереею, которая слабо освещалась изнутри электричеством.
Пленник — Анри Лавардьер — лежал, как мумия, на двух стульях, опрокинутых вверх спинками, и на него с дубового штучного потолка целая система электрических лампад разнообразной длины струила нежный и вместе яркий свет. Лицо у него было, как у призрака, без кровинки, измученное; и маленькие черные усы опушали красивую верхнюю губу. Глаза были тоже черные и смотрели пристально и печально. Виднелся белый галстух. Панталоны были разорваны, а в петличке черного пиджака с шелковыми отворотами умирала лиловатая орхидея, смятая и сломанная, подаренная ему коварной Милочкой.
VI
Доктор Карлович, войдя, стал раскланиваться перед пленником с серьезною и почтительною любезностью.
— Пожалуйста, извините меня, мосье Анри де Лавардьер. Но я служу великой и высокой власти, и ей необходимо то, что мне лично вовсе не нужно. Благоволите продиктовать текст секретного договора, заключенного французским военным министром с английским. Я знаю, договор редактирован министром Лигото, и вы отвезли его в Лондон за надлежащей подписью. В Лондоне сделаны какие-то изменения. Будьте добры сказать, в чем они состоят. Об этом можно узнать только через вас. Еще раз тысяча извинений... Разумеется, если бы договор был с вами, то мы просто нашли бы его в ваших вещах. Точно так же, если бы вы проболтались Людмиле, вам не пришлось бы испытывать теперь довольно значительные неприятности. Но вы были чересчур благоразумны... Маленькое соображение: в душе вы, конечно, презираете или проклинаете Людмилу, которую я зову просто Милочкой. Я — славянин... Доктор Карлович, да будет вам известно, о котором в газетах писали, что он — людоед! Увы, многое невероятное бывает вероятным! Я ничего не скрываю от вас, как видите. Я сейчас был у моего друга, генерала Анрио, и виделся там с министром Лигото. Кажется, они с нетерпением ждут вашего возвращения. Трактат послан по почте или передан по телеграфу. Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным. Но писанные документы не так меня интересуют, как те, которые у вас в голове... Итак?
Лавардьер беспокойно повел глазами, и морщины страдания прорезались у него между бровей.
— Какая подлость! — проговорил он.
— Если ВЫ имеете в виду Людмилу, — сказал Карлович, — то я ходатайствую о снисхождении. Она только что мне призналась. Она искренне полюбила вас. Но что прикажете делать с политикой! Вы целовали руки у милой девушки и, может быть, — обнимали ее. И, наконец, вы намерены были ужинать с нею в отдельном кабинете — правда, в жалкой гостинице и, следовательно, не в ужине была сила. Но, более или менее страстно относясь к молодой девушке, вы не выдали ей дипломатическую тайну. Но точно так же и она, не имея возможности противостоять вашей красоте и любовной энергии, сохранила свою политическую тайну. И вы узнали, что в сердечных отношениях с нею сходитесь, а на политической платформе расходитесь — только теперь вы с нею квиты!
— Я говорю, какая подлость, — повторил пленник, — какой вы подлец, милостивый государь!
— Это относится к сентиментальности. В политике нет ничего подобного. Может быть, я поступаю глупо. Но подло — нет. Меня тоже нельзя обвинять в подлости, как и мою дочь. Но мы теряем время. Подло это или честно, глупо или умно, но благоволите сообщить мне, в чем заключаются дополнительные статьи договора.
— Вы ничего ровно не узнаете!
— Милочка! — позвал Карлович.
Молодая девушка робко вошла в комнату из хрустальной двери, потупивши глаза с длинными ресницами. На ней был темный шелковый плащ с пелериной. Она старалась не смотреть на Лавардьера.
— Молодой человек, — начал Карлович, — вы, конечно, успели рассмотреть мою дочь, но я хотел бы, чтобы вы еще раз на нее взглянули. Если она не отдалась вам, то еще время терпит... Милочка, сядь и записывай... Диктуйте, мосье Лавардьер!
— Я вам могу продиктовать ложь, — с горькой улыбкой сказал молодой человек. — Вы признаете только ум, но где же он у вас?
— Там же, где и у вас. В мозгах. Вернее — во всей совокупности нервной системы, которая выделяет душу, как печень желчь. Мосье де Лавардьер, ложь или правда, что бы вы ни сообщили — будут немедленно проверены. А пока вы останетесь у нас заложником. Нет, я не так прост, как вы