По большей части эти телеграммы просили у Всероссийской комиссии разрешение допустить те или другие изъятия или отклонения от требований избирательного закона, — и комиссия, бессильная выполнить эти просьбы, вынуждена была оставлять их без ответа. Наряду с этим было, однако, множество случаев, когда приходилось давать разъяснение закона, всякие указания. Затем само собою разумеется, что из получаемых телеграмм складывалась общая картина выборов, хотя и неполная и отрывочная.
Большевистская власть, после визита Бонч-Бруевича, совершенно перестала интересоваться деятельностью комиссии. Около 20 ноября решено было перенести делопроизводство и заседание комиссии в Таврический дворец. Это было выполнено в мое отсутствие. Я 19 ноября уехал в Москву и вернулся 22-го, в среду, к вечеру. Вернувшись, я узнал, что 23-го утром назначено заседание уже в Таврическом дворце.
В самый день моего отъезда, час спустя после того, как я уехал на вокзал, в доме моем был произведен обыск, подробности которого мне до сих пор неизвестны. 23-го, часа два после того, что комиссия приступила к своим занятиям, явился комендант Таврического дворца — большевистский прапорщик, фамилию которого я позабыл, и потребовал от имени Совета народных комиссаров, чтобы комиссия разошлась. Председательствовал И. И. Авинов, который ответил, от имени всей комиссии, категорическим отказом. Офицер удалился — поехал за инструкциями в Смольный — и вернулся с бумагой, подписанной Лениным и содержавшей предписание — весьма нелепо редактированное — арестовать «кадетскую» комиссию по выборам и препроводить ее в Смольный.
Заключение наше в Смольном продолжалось пять дней. Все эти пять дней мы провели в узкой, низенькой, тесной комнатке, в которую приходилось подниматься по лесенке, ведущей из нижнего коридора. Нас было человек двенадцать — пятнадцать: точно не помню. Человека четыре-пять уходили ночевать в другую камеру. «Среди присутствовавших» припоминаю: Авинова, Брансона, барона Нольде, Вишняка, Гронского, двух членов Государственной думы (одного октябриста, другого — мирнообновленца [прогрессиста], фамилии их мною совершенно позабыты), редактора «Известий» комиссии, Добраницкого и трех солдат, представителей фронта, В. М. Гессена, не арестованного вместе с нами, но явившегося добровольно, севшего под арест, пробывшего с нами сутки (кажется) и чуть ли не насильственно удаленного на второй день[160].
В первый день нам было очень неважно. В комнате были деревянные лавки, стулья, две скверные постели, на которых спали наши два старших сочлена — члены Государственной думы, больше ничего. Я спал на узенькой деревянной лавке, Вишняк — на столе. Ни белья, ни тюфяков нам не дали. О пище или хотя бы о чае тоже в первый день не было и речи, и, если бы жена барона Нольде не принесла провизии (она первая узнала о случившемся и успела кое-что собрать), мы бы остались голодными.
Со второго дня все наладилось, мы стали обедать в общей столовой, семьи приносили обильную провизию, появились походные кровати, белье, принесли еще два-три тюфяка, — и мы провели остальные дни очень весело и оживленно. Единственное, что нас смущало, была полная неопределенность нашей судьбы и грозящая нам перспектива быть отправленными в Кресты. Допрашивали нас в первый уже вечер, допрос производился неким Красиковым — присяжным поверенным последнего разбора — и неизменно заключал в себе вопрос, на который мы неизменно отвечали отрицательно: «Признаете ли вы власть Совета народных комиссаров?» Я, в конце допроса, категорически поставил вопрос: какая причина нашего ареста? И получил ответ: «Непризнание власти народных комиссаров».
В понедельник, 27 ноября, накануне дня, назначенного для открытия Учредительного собрания, часа в три, в нашу комнату вошел лохматый матрос — член следственной комиссии — и «именем народной власти» объявил нам, что мы свободны.
Не могу сказать, чтобы это известие особенно меня обрадовало. Слишком ясно сознавалось, что наш арест и наше освобождение — простая случайность в надвигающихся стихийных бедствиях, что, освобожденные сегодня, мы завтра же можем снова быть посаженными, и, быть может, в гораздо худших условиях.
Прежде чем разойтись, мы в последний раз пили чай и закусывали, хотели составить акт, излагающий процедуру нашего допроса и освобождения, но потом решили отложить его до другого дня и собраться во вторник утром в Таврическом дворце, сойдясь предварительно в квартире Л. М. Брамсона. Однако какие-то обстоятельства помешали мне вовремя прийти к Брамсону, и, когда я добрался до квартиры, оказалось, что мои коллеги уже ушли в Таврический дворец. Я поспешил вслед за ними.
Чем ближе я подходил, тем гуще были толпы народа. Я хотел войти во дворец с Таврической, но стоявшие у входа солдаты меня не пустили. На мое заявление, что я член Всероссийской комиссии по выборам и иду в заседание комиссии, мне ответили: «Обратитесь к коменданту». — «А где комендант?» — «Это другой вход, со Шпалерной».
Я отправился на Шпалерную, но там пройти было совершенно невозможно. Густая толпа стеной окружала решетку, слышались крики, была сильная давка. Я вернулся на Таврическую, толкнулся в другой подъезд, там оказался более нерешительный солдат, — я, напротив, обнаружил большую решительность — и прошел. Как только я вошел во дворец, я узнал о произведенных утром, часа за два до того, арестах в доме графини Паниной: самой Софьи Владимировны, Шингарева, Кокошкина, князя Павла Дмитриевича Долгорукова…
Комиссия уже заседала. Оказалось, что комендант уже приходил и требовал, чтобы она разошлась, причем в комнату были введены вооруженные солдаты. Комиссия, однако, отказалась разойтись и продолжала заседать в присутствии солдат. Несколько времени спустя к нам явились Г. И. Шрейдер и еще два-три члена Учредительного собрания, узнавшие, что комиссии чинят препятствия. Вызвали коменданта, вступили с ним в бурные объяснения, потребовали увода солдат. Комендант сослался на полученное от Урицкого (комиссара Таврического дворца) распоряжение и пошел к нему за указаниями.
Через некоторое время пришел Урицкий. Как сейчас помню эту отвратительную фигуру плюгавого человечка, с шляпой на голове, с наглой еврейской физиономией… Он также потребовал, чтобы мы разошлись, и пригрозил пустить в ход оружие. Шрейдера и других членов Учредительного собрания в это время уже не было, они пошли в заседание. Мы потребовали, чтобы Урицкий снял шляпу, — он поспешил это сделать.
Дальнейшие переговоры ни к чему не привели; Урицкий ушел, мы продолжали заседание, ожидая каждую минуту, что нас начнут силой разгонять. Этого, однако, не произошло, мы закончили наши занятия, исчерпав все предметы, и часа в два разошлись, условившись собраться на другой день опять-таки у Брамсона и поступить сообразно обстоятельствам.
На другой день я вышел из дому часов в десять, далекий от мысли, что я больше не переступлю его порога — ни в 1917 году, ни, вероятно, в 1918 году…