сама.
Мама говорит… она берет из серебряной сахарницы, что стоит в первой комнате… она стоит открытая… я сама видела. Но я брать не буду…
На сахарнице изображен олень. Сама Пимсенгольц мне сказала, что это олень… С такими большими, ветвистыми рогами… действительно, олень…
— Итак, ты сидишь на кухне? — напоминает ей Ривке.
— Да, сижу я там на кровати… Ну, и кровать же у кухарки! Три большие подушки, наволочки белые, как снег… вязаные кружева, а сквозь них видно красное… Большие перламутровые пуговицы величиною с двугривенный! Стеганое атласное одеяло, посредине большой круг, вроде колодца! Кругом орлы с громадными крыльями… Поверх кровати еще зеленое шелковое одеяло… Настоящая барыня эта кухарка, но добрая. Она меня приглашает сидеть на кровати, в ногах… одеяло отгибает… Она меня любит, говорит она, и знаешь, Ривке, почему?
— Почему?
— Она имела, — говорит, — такую же девочку, как я. Звали ее не Ханэ, но моих лет… Поэтому она и меня любит, говорит она… Отчего ты вздрогнула, Ривке?
— Так, ничего… рассказывай дальше, Ханэ…
— Сижу и пью чай… а она входит.
— Кто?
— Битая невеста.
— Как битая?
— Ты разве не слышала? Ведь мама рассказывала. Да, да, ее бьют, потому что она не хочет того жениха…
— Ага! Ну… хорошо, она входит?
— Она, входит — бледная… с красными глазами… Слышишь, Ривке, дома она носит голубое шелковое платье, новенькое, с красными крапинками… Сзади болтаются две длинные, широкие атласные, также красные ленты… на концах обшиты черной шелковой бахромой… Сережки брильянтовые… Прическа такая чудная… высоко на голове волосы венчиком собраны, а посередине венчика голубь с распростертыми крыльями — понимаешь, из волос же. Сзади волосы собраны золотой пряжкой, спереди — также золотая пряжка, кажется — даже две! На поясе опять золотая пряжка — ослепнуть можно! Повернется — так и сверкает!
Ханэ замолкает.
— И все?
— Подожди! Это большая тайна, Ривке! — и она добавляет со страхом: — бог накажет, если ты расскажешь.
Ривке уверяет, что она ее не выдаст.
Ханэ кладет свою руку под голову Ривке, прижимает ее крепче к себе и продолжает рассказывать еще более тихим, еще более глубоким голосом:
— Она увидела меня и бросилась ко мне с плачем.
— Чего она хотела от тебя?
— Она хотела от меня услуги.
— Услуги? От тебя услуги?
— Всунула мне в руку полтинник, тот полтинник, который я вчера отдала маме — и еще кое-что…
— Что еще, Ханеле?
"Ханеле" в устах Ривке верный ключ, чтоб раскрыть сердце Ханэ.
— Письмо… И чтоб я отдала это письмо в строжайшей тайне.
— И ты взяла?
— Подожди… Она заучила со мною адрес — ведь я писать не умею: Герман… другое имя я уж забыла… улицу также… но, кажется, номер сорок…
— Ты взяла и отдала? — спрашивает Ривке со скрытым испугом.
— Не так скоро, — отвечает Ханэ наивно. — Долго искать пришлось.
Но не это интересует Ривке.
— Он холостой? — спрашивает она резко.
— Откуда мне знать? Должно быть…
— Он живет один? С усиками?
— Кажется… да. Он сам открыл мне. Я только нажала белую пуговку — это она меня научила.
— Он взял письмо?
— Взял.
— Дал ответ?
— Он не дал ответа… напишет по почте, сказал он. Но он так обрадовался письму… На радостях попросил меня в комнату, усадил на стул…
— Зачем?
— Он был очень рад! Он даже гладил мои волосы, — как мама делает иногда, в субботу или в праздник, когда у нее есть время… Потом он смеялся и даже поцеловал меня… в губы… прямо в губы… потом в глаза. "Красивые глаза", говорил он…
Ривке лежит, точно окаменелая
Ханэ задумывается немного, потом доканчивает:
— Но потом, когда он хотел расстегнуть мне блузку и засунуть руку, я застыдилась и убежала. Он забыл запереть дверь…
— Слава богу, слава богу! — шепчет Ривке с заглушенным плачем.
— Что ты говоришь, Ривке?
— Ничего, Ханэ.
— Скажи мне только, Ривке, зачем это он руку хотел засунуть?..
— Молчи! — перебивает ее Ривке с испугом.
. . . . . . . . . . . . .
К счастью, старик не слышит. Он погружен в свои псалмы. Прочитывает стих и тут же переводит.
"Нет в устах их истины… Сердце их — пагуба; гортань их — открытый гроб", яма, значит, чтоб проглотить… и "языком своим льстят"…
Ривке лежит бледная, со стиснутыми зубами и прислушивается.
Ханэ смотрит на нее перепуганная…
Если не выше ещё…
(Из хасидских рассказов)
1894
Перевод с еврейского С. Фруга.
И ежедневно на рассвете во время слихос немцовский рабби исчезал.
Его не видно было нигде: ни в синагоге, ни в обеих молельнях, ни при богослужении на частной квартире, а дома и подавно. Двери оставались открытыми, входил, кто хотел. Краж не случалось, хотя в доме не оставалось ни живой души.
— Где может быть рабби?
Где ему быть? Конечно, на небе. Мало ли дела у него там перед "страстными днями"! Мало ли о чем позаботиться надо! Евреям, не сглазить бы, нужно пропитание, спокойствие, здоровье; нужно удачно детей сосватать. Хотят евреи быть добрыми и богобоязненными. А грехи ведь велики, и дьявол тысячеглазый видит все и доносит и обвиняет…
Кому же заступиться, если не рабби?
Так думают все.
Но появился однажды литвак, — смеется. Ведь вы знаете литваков: книг нравоучительных не очень уважают, зато голову набивают себе талмудом да раввинской письменностью. И вот этот литвак приводит доказательства из талмуда, прямо в глаза тычет, что даже Моисей-законодатель — и тот при жизни не мог взойти на небо и достигал лишь высоты на десять локтей ниже небесного свода… Ну, поди спорь с литваком!
— Все-таки, — спрашивают литвака, — куда же девается рабби?
— Да мне что? — отвечает он, пожимая плечами. Но тут же (на что литвак способен!) решает разузнать, в чем дело.
* * *
В тот же день, сейчас же после вечерней молитвы, литвак прокрадывается в комнату рабби. залезает под кровать и лежит: надо обождать всю ночь и выяснить, куда девается рабби и чем он занимается в это время.
Другой, может быть, задремал, проспал бы момент, литвак же находчив: лежал и повторял наизусть целый талмудический трактат, — не помню уже, какой именно.
На рассвете слышит: стучат — зовут к слихос. Рабби давно уже не спит; с час слышно, как он вздыхает. Кто когда-нибудь слыхал вздохи немировского рабби, знает, сколько народной скорби, сколько мук в каждом его вздохе. Душа изнывает, внемля этим вздохам. Но у литвака ведь железное сердце, — слушает и продолжает лежать. Лежит и рабби; рабби на