Герхард, мой второй брат — тот был СА, штурмовик. Ах, как они ругались! Ну, мне до их ругани дела не было: я тогда ничем, кроме пения, не интересовалась. Жилось в те годы трудно: мне было лет четырнадцать-пятнадцать, и я все хорошо помню. То у отца заказов нет, то братья без работы. Иоганн, бывало: «Тельман говорит, рабочим надо...», а Герхард: «Плевать я хотел на твоего Тельмана! Рем и Гитлер — вот люди! У них дела, а не слова!» А как они раз подрались. Герхард сказал, что Тельман и все коммунисты — русские наймиты, а Ганс ему кулаком в ухо! Отец сказал: «Хватит! Убирайтесь из дома! Живите как хотите и деритесь где хотите, а здесь чтоб было тихо!» А братья меня сильно любили. Так они ко мне через неделю ходили, по очереди. Год ходили и друг друга не видели. А потом наци к власти пришли. Герхард флаг со свастикой вывесил... Отец смолчал... А Иоганн пропал. Невеста у него была, она потом замуж за другого вышла — так вот ей передали, что он в Испании погиб. Это уже после передали, в тридцать девятом, тогда она и вышла, а то все его ждала. А Герхард тоже погиб, в России... — она подумала — вместе с Рудольфом, ее мужем, потому что они были друзья, Рудольф и Герхард, вместе служили в танковой дивизии, но говорить об этом сейчас было немыслимо, невозможно, сейчас для нее существовал лишь один человек, этот русский, и она просто замолчала, прижавшись к его сильному плечу. Так сидели они, не замечая времени, и на них снова надвинулось то великое, когда слова не нужны и даже можно закрыть глаза и не смотреть в лицо друг другу. И высокие, могучие сосны надежно укрыли их от всего мира.
IV
Юность полковника Егорычева прошла в далеком сибирском городе Новокузнецке. В те двадцатые годы это был заброшенный на край шорской тайги, совсем вроде бы глухой и провинциальный тридцатитысячный городишко Томской губернии.
В городе имелась одна каменная церковь, пивоваренный завод, реальное училище и десяток-другой двухэтажных домов на Форштадте, пригороде под горой, на вершине которой громоздилась белокаменная крепость. Строена она была еще в восемнадцатом веке и замыкала собой Колывано-Кузнецкую защитную линию — для охраны окрестных земель и народов от кочевых набегов орд Алтынхана. Правда, каменную Кузнецкую крепость никто не осаждал и не штурмовал: когда ее построили, лихих кочевников уже давно не стало, граница отодвинулась далеко на юг, государева казна, чтобы не терпеть убытка, торговала тесаным камнем с крепостных стен. Купцы такой камень охотно брали, он шел на лабазы, магазины, первые этажи домов. Крепостные же казематы превратили в тюрьму для государственных преступников...
Но и в этом глухом, казалось бы, городишке, в сотнях верст от губернского Томска кипела в те двадцатые годы яростная борьба: в декабре 1919 восстал против колчаковцев местный гарнизон, распропагандированный большевиками, подошли на помощь из тайги партизаны, пристала местная молодежь. Части 5-й Красной Армии, шедшие сюда от Сибирского тракта, город встретил уже с красными флагами...
Костя Егорычев, тогда еще стройный, шустрый пятнадцатилетний паренек, был среди тех, кто разоружал охрану тюрьмы и выпускал из крепостных казематов арестованных.
В конце того же двадцатого года в городе организовали Часть особого назначения — ЧОН — для борьбы с бандой колчаковского поручика Перхурова. Разумеется, Костя записался, пришлось ему для этого набавить себе полтора года, но парень он был рослый, поверили (правда, еще и с батей по душам поговорили, чтобы не выдал, но батя, — подручный на пристани, — был человек с понятием...). Впрочем, был в отряде паренек даже пониже Кости — Миша Коробов. Он был до того низенький, что его винтовка перетягивала: чтобы затвор передернуть, он штык в землю упирал...
До весны двадцать первого года комсомольцы-чоновцы гонялись по тайге за перхуровской бандой, пока вместе с подоспевшим конным дивизионом не загнали ее в таежную заимку и там не кончили. И еще чоновцы охраняли склады, ездили по деревням — разъясняли политику советской власти, создавали комсомольские группы.
Жили комсомольской коммуной в просторном доме уехавшего в Томск и потом бежавшего с колчаковцами чиновника акцизных сборов Мартынова. Был у коммуны общий чайник — огромный, медный. И был свой устав, сочиненный Костей Егорычевым: «Изучить всех классиков марксизма» (спорили — всех или половину? Решили — всех), «Галстуков не носить!» (долой буржуазную показную культуру!), «Полы мыть всем, дрова носить всем; танцульки есть гидра мировой контрреволюции!» (по этим пунктам споров не было). «Крутить любовь категорически воспрещается!» Тут уж разгорались иной раз настоящие ночные дискуссии. Под свист и вой пурги, в мерцающем свете «буржуйки», у которой — теплой, излучающей благодать, — грудились парни и девчата. Костя пытался примирить свой максималистский устав с мечтой о коммунизме, при котором все люди будут счастливы. А девчата никак не могли понять: какое же счастье без любви, как же тогда выходить замуж, будет ли при коммунизме любовь, а если будет, то куда девать ревность — это ведь пережиток, это было ясно, но как же без ревности, если, скажем, она — любит, а он — нет? Или наоборот?
В те годы люди взрослели рано — время было такое! — и все к ним приходило рано: и ответственность за судьбу революции, и уменье руководить людьми, и настоящее чувство. Костя и сам не заметил, как это случилось — сначала была просто Аня, спокойная, рассудительная, их комсомольский секретарь с не девичьим, волевым характером. И ругались с ней в комитете, бывало, до чертиков, и смеялись до слез — все бывало. Потом оказалось, что глаза у Ани особенные — черные, усмешливые, только вслух ничего сказать было нельзя, Аня бы высмеяла, да и что скажешь, если сам решил и другим доказал — любовь не крутить!
Промозглой осенью двадцать второго года Томский губком переслал московскую телеграмму: «В помощь голодающим детям Москвы и Петрограда проведите неделю сухаря». И снова были споры в комитете: откуда его взять, сухарь, если хлеб выдают по карточкам лишь бойцам и командирам кавдивизиона, рабочим пивзавода и горнякам прокопьевской штольни, да и хлеб-то он больше по названью, а так — наполовину с примесью... Аня, как секретарь, настояла: членам укома разъехаться по окрестным селам и шахтам. Косте досталась Горная Шория.
Вдвоем с беззаветным Мишей Коробовым они поднялись вверх по Кондоме до шорского Мундыбаша, от города за полторы сотни километров, поднялись, несмотря на промозглый дождь и мокрый