ему боли, взбрыкнул острыми своими каблуками и улетел — и тут же вернулся с Полковником за спиной и винтовкой под пузом, дабы изводить бедную клячу, взмыленную и натруженную возрастом. На глазах у него был белый носовой платок, ноги связаны, а все те животные юности и смерти, исторические звери, танцевали вокруг, глазея. Холодно было, а кухня пуста.
Герцог и мальчик уже спустились полпути по склону к учреждению, где за кустиком городских девчонок прятался мешок. Танцевальная музыка в пакгаузе внизу прекратилась, единственные огни погасли. Трость поднялась еще раз, и дитя, изгвазданное грязью, безуспешно попыталось удрать. За пакгаузом ноги задрал какой-то спящий.
— Почти пришли. Но давай попробуем быстрее, а? — Чем скорее Фегеляйн старался идти, тем больше трудностей было у него с машиной. Однакож понукал он — и оскальзывался. На их дорожку впереди упала тень шпиона.
Призраки у протока смотрели все разом — головы в танковой башне сбились вместе, а дух Ливи выползал из темной воды к ним навстречу. На горло безголовой конной статуи в самой середке городка села костлявая птица, и дымка пала на серый безбокий шпиль подле автобана.
Новые часы на запястье у меня показывали три. Все почти что завершилось. Завтра верные узнают и станут благодарны, а о неверных позаботятся. К завтрему это первое убийство захватчиков станет общественной вестью; силу скорее покажет не сопротивленье, а вот это. Шаги мои раздавались отзвуками в темноте у меня позади, где-то вышел изменник, а затем, когда меня обуяло новою энергией, я достиг пансиона. У городка этого не было особенного значения, когда вступил я в парадное, ибо все городки были городками земли, деревеньками, где леность родит веру, а захватчики — ненависть. Однако городок этот я знал, и в дни власти всегда бы вернулся, поскольку ведал каждое разочарованье, каждую барышню, каждый безмолвный подъезд. Принялся подниматься по лестнице — и на следующей площадке знал, что жилец второго этажа покамест не возвратился.
Мой порядок — новая кампания — был спланирован и начался. Кампания распространялась, в замысле и подробностях, до границ земли, нацеленная на успех. Первоначальный удар нанесен, враг вышиблен из седла, и осталось разобраться лишь с воззванием и разоблачить изменника в наших рядах. Я открыл дверь и увидел ее теплые девические руки.
Казалось, она проспала лишь миг, и постель там, где был я, еще оставалась тепла.
Двумя этажами ниже во сне заворчал Счетчик Населения, рубашка выбилась из брюк, мокрых хоть выжимай. Они танцевали ему по ногам, такие они были теплые.
Мягко откидывая покровы, она медленно перекатилась, думая о моей теплой смуглой груди.
Тихонько заговорила:
— Ложись в постель, Цицендорф. — Ей хотелось снова заснуть.
Казалось, она забыла, изобильная эта Ютта, где я побывал, любовь без смысла. Я сел на стул лицом к кровати.
Затем, накручивая себе волосы на кончики пальцев, потягивая колени, она вспомнила.
— Сделано?
— Конечно. Упал он легко, как утка, этот районный комендант. Теперь он в болоте, вместе со своими.
— Но как вы его остановили?
— Бревном. — Я нагнулся и ослабил башмаки. — Его остановило бревно. Ты бы подумала, что, когда он с ним столкнется, быть может, перелетит через него приятной дугой или хотя бы изящной кривой. Но все не так. Он со своей машиной просто опрокинулся через него, спицы, фара и каска полетели куда ни попадя. Кончина коменданта лишена всякой помпы!
— Тебе ничего не грозит? И теперь можно забраться сюда и согреться.
Ютта опасалась холода, как некогда боялась она солнца Настоятельницы.
— Еще нужно выполнить весь оставшийся план.
Штинц подталкивал дитя вперед любящими руками, и безмолвно карабкалась она вверх по ступенькам.
— Тебе нельзя никому рассказывать, что ты видела, а то месяц рассердится, — и она скрылась в темноте.
— Мне бы хотелось погладить твое прелестное сердце и твои волосы. Но еще предстоит работа.
— А я полагаю, ее станет еще больше, когда ты достигнешь успеха? — Она зевнула.
— Ночь должна быть моей — всегда.
Дитя украдкою пробралось в комнату, вернувшись к Матери, дрожа в тоненькой своей рубашонке все долгое утомительное приключение. Я, Вождь, улыбнулся, а через твердые подушки и холодное верхнее покрывало Ютта протянула ладонь.
— Дорогое дитя мое, где же ты была? — Рассеянно коснулась она тоненькой ручки, и та на ощупь жестка была, хрупка.
«Что за странная девочка», — подумал я. Что-то шелохнулось внизу — скорей звук ночи, а не человека, быть может — механическое движенье деревьев, трущихся о дом.
— Я видела человека со светом — он гнал по той дороге, где больше никто не ездит.
Наверняка же не она шпионка — та худосочная тень, какую я мгновенье наблюдал. Но предателя знать она должна, возможно — подстроилась к рысьей его поступи и шагала обок его.
— Что он делал? — заговорил спокойно я тем особым голосом для детей, что достался мне от дней до Союзнических преступлений и войны.
— Ничего он не делал. Кто-то что-то положил поперек дороги, и его убило. Его свет разбился.
— А как ты ходила смотреть на этого человека? Кто-то повел тебя на прогулку?
Внезапно она испугалась. Узнала мой голос, вероятно.
— Это сделал месяц. Месяц — это такая жуть в небе, и он рассердится, если я тебе что-то скажу. Еще и убьет меня.
— Ложись в постель, засыпай, — сказала Ютта, и дитя убежало в соседнюю комнату. Но спать она там не стала — она ждала, не спя в темноте, чтобы увидеть, что произойдет.
Честный человек — предатель Государства. Человек с голосом лишь для тех, кто над ним, а не для граждан, рассказывает все и размазывает зло. Честность его — безнадежное дурное предчувствие. Он делает путь неощутимым и мелочным, он препятствует определенности.
Едва вернувшись к себе в комнату, Штинц встал у окна и поднял переплет. Всматриваясь взбудораженными глазами, глядел он на вращенье темноты там, где впервые заметил свет жертвы, и, напрягшись от предвкушения, медленно перевел взгляд поперек темной городской территории к той точке, вот радость-то, где жертва пала.
Ну и наслаждение было это, он знал, что я замыслил что-то, и дитя — то был совершеннейший штришок, заставить ее следить за отцом и убийцей во тьме! О, он-то уж точно знал, что это я, животное-бес, кто пролил сегодня ввечеру кровь, но восторг его был в справедливости, а не в преступленье, никто не мог обвинить, кроме него самого. Скоро услышит он шаги, вскоре станет он судиею, и все знанье скажется — веревкою — на отце ребенка. Небо — для Штинца —