Я говорила с Кочкаревым, но он считает сам и успел уже внушить всем, что у нас, мол, не серийка, не завод, а экспериментальная мастерская. Его доводы показались вескими. — Раиса развела руками: — И дело затормозилось.
— Я сам понимаю, где собака зарыта. Потому-то и навалился сегодня на Голубева.
— А теперь на меня напираете, — улыбнулась Раиса.
— Простите, — смущенно засмеялся Иван. — Терпел, терпел, сегодня приехал сюда и не в меру разгорячился.
— Ничего… Это полезно было услышать и Голубеву и мне, а то ведь мы сами не раскачаемся.
Раиса не могла не чувствовать себя виноватой. Она должна была использовать единственно верный путь: обратиться за помощью к Попову, с которым была в хороших отношениях еще со времен дружбы с ним ее отца. Владимир Алексеевич любил рабочих. Когда-то в молодости сам был рабочим и еще теперь, при случае, восторженно рассказывал о тех временах. Раисе вспомнилось, как однажды на комсомольском собрании он выступил с речью, в которой сетовал, что у них в институте нет энтузиазма, который отличал комсомольцев тридцатых годов.
Руднева очень сожалела, что сегодня он не был на ученом совете и не слышал Буданова: недавно уехал в длительную заграничную командировку для ознакомления с работой зарубежных биологических институтов. Сейчас она хотела успокоить Ивана, подбодрить его.
— Давайте действовать вместе, — тепло, по-дружески сказала она, коснувшись его руки. — Мне кажется, нас поддержат и Уверов, и Попов, да и Прутиков, я думаю, тоже…
После неожиданного выступления Буданова на глазах у всего ученого совета Голубев не считал более возможным оправдывать или защищать Кочкарева. Впрочем, он еще колебался, взвешивал и анализировал доводы «сторон», но окончательное решение пришло внезапно, само собой.
На следующее утро позвонили из лаборатории. Научный сотрудник Власова, едва не плача, сообщила ему, что прибор, который Кочкарев прислал из мастерской, не пригоден для опытной работы. Женщина была в отчаянии.
Голубев опустил трубку и тут же набрал номер Уверова, а затем Прутикова и попросил их обоих зайти к нему по делу Кочкарева. Вскоре все были в сборе.
Уверов пришел в новом белом халате, который был ему широковат и делал его полным. Высокий лоб пересекал большой шрам — память от осколка мины давних фронтовых времен. Тогда Уверов потерял много крови, долго лежал в госпитале. Голова плохо поддавалась лечению, его демобилизовали. Он вернулся в институт, весь штат которого по суровому закону войны состоял из женщин и стариков. Головная боль давала часто о себе знать и теперь, но он не жалел себя. Закончив одно дело, брался за другое, не требуя для себя ни званий, ни наград. Давно мог бы написать докторскую диссертацию, как и многие его сверстники, которые стали профессорами. Он же оставался кандидатом.
Уверов знал, что историю с Кочкаревым можно было отнести к тому, что принято называть болезнью становления, а институт с переездом в новое здание переживал именно такой момент. Но он знал и другое — институту именно сейчас нужен был порядок, прогрессивный стиль, выработанный на стыке науки и техники, в содружестве ученых, инженеров и рабочих. Такой блестящий пример он видел в освоении космоса. Крупные шаги делали физики и химики. Друзья Уверова иронически спрашивали, когда биологи запустят свой спутник.
Выслушав Голубева, он сказал:
— При стиле работы, навязанном нам Кочкаревым, далеко вперед не уйдешь. Нам нужен стиль, который организовывал бы и вел людей, воспитывал их нравственно. Его-то, судя по письму, и добиваются рабочие. Что ж, требование законное, своевременное, не считаться с ним нельзя, не имеем права! — Он почувствовал, что говорит слишком резко, и, увидев на лице Голубева недоумение, заговорил мягче: — Подберите Кочкареву другую работу, неруководящую. В мастерскую поставьте человека более чуткого, я уже говорил о Мишакове, больше пока некого. Попробуйте его, человек с большим производственным опытом.
Прутиков сидел молча, глаза его смотрели куда-то в угол. Слушая Уверова, он невольно думал, что безнадежно отстал…
Раньше Прутиков работал на плодоовощной опытной станции. Занимался вегетативными гибридами, потом проблемами яровизации пшеницы, капусты, лука. Он стремился, чтобы его труды приносили пользу, и у него были заметные успехи, благодаря которым за короткое время он вырос до профессора.
Когда же пришел в институт, ему после долгих лет практических занятий многое показалось тут сухим, академичным. Не нравилось, что он встретил здесь ученых, разделяющих в вопросах наследственности точку зрения Менделя, идеи которого были разбиты на биологической дискуссии 1948 года. Прутиков был убежден, что все эти гены, хромосомы, все эти теории о вещественном носителе наследственности — сплошная чушь. Его собственные опыты по вегетативной гибридизации показывали, что наследственными качествами обладает любая частица живого тела, а не какой-то там единственный носитель. Он признавал наличие хромосом (их можно было увидеть в микроскоп), но отрицал хромосомную теорию наследственности, отрицал менделизм.
После той дискуссии прошли годы. Биология при активной поддержке физики и химии переходила на новый уровень исследования — субклеточный и молекулярный, и в научной среде уже раздавались голоса, что идеи и открытия Менделя были блестящим предвосхищением новой революции в биологии. В душе Прутикова началось брожение…
Сейчас он сидел с кислым лицом, его глаза смотрели безучастно, разговор казался утомительно долгим. Время от времени он менял позу и поглядывал то на Уверова, то на Голубева. Когда Уверов кончил говорить и Голубев вопросительно взглянул на Прутикова, желая узнать его мнение, он устало согласился с предложением о назначении вместо Кочкарева другого заведующего.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
У Наташи был день рождения. Никогда его не отмечала, а в последнее время даже невзлюбила — он делал ее на год старше. Утром к ней явилась тетя Поля, поздравила и ушла в церковь. Наташа сидела у окна и, глядя на пустынный двор, думала об Иване. Со времени их последней встречи прошло больше месяца. Она все же надеялась, что он придет, и упрямо ждала, ждала. Вечерами торчала дома, вязала шерстяную кофточку, а когда закончила ее, взялась за шапочку. Но Иван не приходил. «Не может простить… Надо выбросить его из головы, забыть, поставить точку». — Наташа, тряхнув головой, подошла к телевизору, включила его. Передавали выступление самодеятельности. Пел хор. Народные песни трогали, брали за душу. Потом началась пляска. Перед девушкой в расшитом сарафане лихо выплясывал парень в цветастой рубахе. Девушка не замечала его, глядела в сторону. На сцену выбежали еще два парня и две девушки, и плясовой вихрь закружился. Наташа так увлеклась передачей, что не слышала, как в дверь позвонили. Когда на сцене на какие-то секунды стих гром музыки, она услышала резкий