Наш хлеб духмяней, наш кумач алее!Шагаю вдоль Кремля, е…а мать,И хочется на угол МавзолеяМне лапку по-собачьему задрать…
Настя ответила ему горящим взором, исполненным беззаветного восхищения и жертвенной любви.
– Не задрать, а взорвать! – угрюмо поправил поэт-практик, нашедший наконец выход переполнявшей его обиде.
– Взорвать! – захохотал Одуев. – Взорвать, ты сказал?
– Он неудачно выразился! – заступился я.
– А что скажет теория? – спросил Одуев.
– Теория? Конечно… М-да… – Любин-Любченко осторожно облизнулся. – Собака – эмблема преданности. На средневековых надгробиях изображалась у ног женщины. Учтите, Настенька! В алхимии собака, терзаемая волком, олицетворяет очищение золота при помощи сурьмы. Это вы тоже учтите!
По слухам, Любин-Любченко три года провел в лагере за что-то противоестественное и был крайне осторожен в политической тематике.
– И это все? – разочарованно спросил Одуев.
– А что вы еще от меня хотите услышать? – в свою очередь удивился теоретик, предупредительно улыбаясь.
– Ну и ладно, – кивнул Одуев. – А теперь пусть Виктор прочтет нам что-нибудь из своего романа.
– Я? – оторопел Витек.
– Читай! Давно не слушал гения! – злобно потребовал Тер-Иванов, предвкушая скорую расправу над Акашиным.
– Пожалуйста! – попросила Стелла, обвиваясь вокруг Витька, как кожаная лиана.
Я сделал пальцами «рожки».
– Не варите козленка в молоке матери его! – ответил Витек.
– А вы непростой юноша! – горестно облизнулся Любин-Любченко и глянул на Акашина с ласковой безнадежностью.
– Нет, пусть читает! – настаивал Тер-Иванов. – Нечего козлятами нам зубы заговаривать!
– А что он такого сказал? – спросила Настя.
– Что он сказал, лапочка? Он произнес только что десятую, самую таинственную, заповедь Завета, записанного на Моисеевых скрижалях!
Витек ошалело, разинув рот, переводил взгляд то на Любина-Любченко, то на меня. Он и не подозревал, какой глубокий смысл содержался в этой смешной фразе про козленка! Вдруг я услышал шепот над моим ухом: Одуев предлагал мне выйти на пару слов. На кухне царила такая грязь, которой даже при большом желании не достигнешь в одночасье – она должна накапливаться месяцами и даже годами, как угольные отложения. Дело в том, что одуевские родители в целях экономии уже третий год не приезжали в отпуск, а уборкой квартиры, как я понимаю, занимались только они. Стелла для этого была слишком творческой женщиной, а Настя – слишком юной. Но своего поэтического сына родители все же не забывали: на разделочном столе, среди высохших до легкости мушиного крыла колбасных шкурок стояла новенькая микроволновая печь – тоже большая редкость в ту пору.
– Как тебе Настя? – блудливо почесывая подбородок, спросил Одуев.
– Где познакомились?
– Как где? На вечере контекстуальной поэзии… Где ж еще?
– Не боишься? Родители узнают…
– Знают. Отец уже прибегал. Представляешь, пацан, на год меня моложе! Орал тут на кухне: «Посажу!» А я ему ответил: «Может быть, вы мечтали, чтобы вашу дочь лишил невинности какой-нибудь пэтэушник в подъезде?» Убежал. Потом мамаша прискакала. Ты знаешь, «выглянд», как выражаются поляки, вполне еще товарный. Говорит: «Мы с мужем посоветовались. Возможно, вы и правы. Тем более что Настя вас любит. Она у нас девочка сложная, вот еще и стихи пишет… А у поэтесс в этом отношении все иначе. Я знаю, я про Цветаеву книжку читала. Только вы ее не обижайте! И конечно, главное, чтобы это на учебе в школе не отразилось…» Теперь перезваниваемся. Когда Настя уходит, звоню, а они на троллейбусной остановке ее встречают. Сначала просили, чтобы она домой ночевать возвращалась, а теперь и вообще оставаться у меня разрешили. Передовые родители! Мамаша даже как-то созналась, что сама замуж рано вышла и ничего не видела, пусть хоть дочь…
– Ну и как, на учебе не отражается? – поинтересовался я.
– Что ты! Я же дневник у нее проверяю. Если вижу «тройку» – наказываю, сплю отдельно. Родители счастливы. Она ж до этого неделями в школу не ходила – мечтательная девчонка! Между прочим, очень советую… Юность есть юность! Словно новую жизнь начинаешь. Помнишь, как в школе в сентябре первый раз чистую тетрадочку со склеенными еще страничками открывал? Помнишь?! Примерно такое же ощущение! Одна беда: Стелла, как узнала, что у меня с Настенькой серьезно, сразу скандалить начала: мол, на телевидение больше не пустит! И ведь не пустит, стерва! А у меня, говорят, здорово получается! Видел?
Дело в том, что Одуев стал недавно вести по учебной программе цикл передач для школьников «Гений чистой красоты» – об адресатах любовной лирики русских поэтов, и его начали узнавать в метро, чем он страшно гордился и даже старался на улицу выходить в той же куртке, в которой вел передачу. Но настоящая слава все-таки пришла к нему позже, когда он опубликовал свою знаменитую книжку «Вербное воскресенье».
– Видел, – сдержанно ответил я. – Неплохая передача.
– А Стелка говорит: «Я тебя с разными соплюшками делить не собираюсь! Раз ты такой мерзавец, ищи мне мужика на замену. Самой мне некогда и негде…» Понять-то ее можно: у них же там на телевидении сплошной «Голубой огонек», вроде нашего теоретика! И потом, женщина она требовательная, привередливая, с кем попало не заведется! Я уж месяц чуть не каждый день смотрины устраиваю. Никто ей не нравится. Сегодня, как этого Тер-Иванова увидела, на кухню меня вызвала и чуть не избила, кричала: «Кого подсовываешь! Я себя что, на помойке нашла?» Я так растерялся, что с испугу Любченке позвонил… А потом про тебя вспомнил! Кажется, понравился ей твой бармалей! Чудные они, бабы, ей-богу!