У боли есть свой город.
Свой собственный город с узнаваемыми домами и улицами. У боли есть площади, проспекты, перекрестки. У боли есть дорога, которую нужно пройти, чтобы идти дальше. Нужно миновать все эти мосты, перелезть стены, найти дорогу там, где ее нет. Эта дорога идет по горному склону. Ни на минуту нельзя расслабиться или отвлечься. По ней можно идти только прямо, не сворачивая и не уклоняясь. Ее освещает то режущий свет тоски, то слабое серое мерцание одиночества. Часто дорога идет вниз, безнадежно вниз, петляя и извиваясь черной лентой. Но в любую минуту все может перемениться, как капризная погода.
У боли есть глаза, и они могут смотреть на тебя бесконечно долго. И у этих глаз есть свой город, свое лицо, чьи черты быстро учишься различать.
Когда у смерти нет своего места, она повсюду. Она превращается в облако, которое постоянно разбухает и расползается во все стороны, не зная границ. Контуры и рисунки сливаются в одно сплошное бесцветное месиво без нюансов, без узнаваемых черт, без различий. В этой стране легко заблудиться.
Я выучила, что у боли есть город, и, оказавшись здесь, сразу его узнала. Я рассматриваю его черты, дороги, площади. Инна под снегом. Расчищенные дорожки. Хлев, в который я не пойду. И небо — огромный перевернутый стеклянный ковш, удерживаемый тонкими верхушками деревьев. И горами.
Я больше не заблужусь. Горы остались на месте. Мать не забыла своих детей.
~~~
Арон спросил ее про свадьбу. Мы не можем всю жизнь играть, сказал он. Пора уже повзрослеть. Рано или поздно все эти ночи кончатся ребенком.
Инна зажмурилась. Об этом она не задумывалась.
— Я хочу остаться в Наттмюрберге, — сказала она.
— Тогда мы останемся в Наттмюрберге, — ответил Арон.
— Но есть Кновель, — возразила Инна.
— Мы должны пожениться. Или я уеду.
Инна снова зажмурилась. Темнота танцевала за закрытыми веками. На ощупь Инна нашла его руки, поднесла к лицу и поцеловала. Уткнувшись в его ладонь, Инна прошептала:
— Не бросай меня!
Арон молчал.
— Ты не можешь меня покинуть, — продолжала Инна. Открыв глаза, она теперь смотрела прямо на него.
— Мы должны что-то решить, — настаивал Арон.
— Но Кновель…
— Он тебе отец, а не муж. Даже в Библии написано, что человеку должно оставить своих отца и мать и завести собственную семью.
— Кновелю плевать на то, что написано в Библии.
Инне стало страшно. Внезапно она ощутила такой страх, что даже присутствие Арона не могло ее успокоить. Руки отца вторглись между ними, щупали ее, оскверняли…
— Инна, — Арон притянул девушку к себе, — ты снова бежишь, как тогда, когда я впервые тебя увидел. Бежишь, словно испуганное животное. Но тебе не надо меня бояться, ты же знаешь. Я готов встать между тобой и твоим отцом. Понимаешь? Я отберу тебя у него.
Инна отводила глаза, не желая, чтобы он видел ее лицо, не мог прочесть то, что на нем написано.
— Что, если он тебе не позволит? — прошептала она едва слышно.
Арон взял ее лицо в свои руки и повернул к себе, чтобы заглянуть девушке в глаза.
— Думаешь, я боюсь какого-то старика? Как он может помешать мне забрать тебя? Как ты можешь во мне сомневаться?
— Прости меня, — прошептала Инна. — Я сама не знаю, что со мной.
— Я думаю, что всегда можно найти в себе силы.
— Ты считаешь меня слабой?
— Я знаю тебя, Инна. Знаю своим телом. Ты не слабая. Ты сильная и горячая, как угли в печи. Просто ты слишком долго жила одна с отцом.
— А мы можем построить свой дом рядом?
— Конечно, можем. Должны.
— В следующий раз, Арон, в следующий раз я скажу «да». Но мне нужно сначала подумать.
И она пошла прочь от шалаша, где они провели ночь. Как обычно, она ушла на рассвете, чтобы вернуться домой к козам и коровам с разбухшим тугим выменем, которых нужно было доить. Присев на скамеечку, Инна начала методично тянуть за сосцы, слушая, как струи молока хлещут по стенкам подойника, резкие, словно удары плетью. Мысли ее витали где-то далеко.
Это себя саму ей нужно защитить от Арона, а не Кновеля. Все те комнаты, которые ей не хотелось ему показывать. Грязные, вонючие комнаты, которые он не должен был видеть. Это себя саму ей хотелось защитить, а не Арона. Потому что как ей жить дальше, если все то ужасное проникнет и в него, Арона, и не останется больше места ни для чистоты, ни для тоски по ней.
Струи продолжали хлестать в подойник. В ярости Инна сжимала сосцы, выжимая молоко из вымени, из скотины. Ей было страшно за Арона, страшно за тот свет, который он нес. В него нельзя было впустить ту темноту, что была у нее внутри. Инна пила его свет, ей хотелось исцелиться. Но скажи она ему «нет», ничего не изменится. Рано или поздно тьма одержит верх. Скажи она «да», и он тоже станет частью этой тьмы. Отчетливо осознав это, Инна замерла. Руки ее остановились. Только теперь она поняла, что она пленница, запертая в своей жизни, прикованная к ней неразрывной цепью. Инна долго сидела, погруженная в свои мысли. Так близко. Стена к стене. И двери одна за одной захлопывались в ней, причиняя нестерпимую боль. Двери, говорившие: «Да, позволь ему войти, позволь». Это были недобрые двери, они хлестали, они рвали на части. И свет, проникавший внутрь, был резким и слепящим.