— Боже мой, Боже мой, до чего же мало книг, которые можно перечитывать, — сетовал дез Эссэнт, глядя на слугу; тот спустился с лестницы и отошел, давая возможность объять взором все полки.
Дез Эссэнт одобрительно кивнул. На столе оставались только две книжечки. Жестом он отпустил старика; пробежал несколько страниц, переплетенных в кожу онагра, предварительно размягченную гидравлическим прессом, покрытую, с помощью акварели, серебристыми облачками и снабженную гардами из старинного китайского шелка; чуть поблекшие его разводы обладали "грацией увядших вещей", прославленной Малларме в одном из чудесных стихотворений.
Эти вещи — их было девять — были извлечены из уникальных экземпляров двух первых "Парнасов" и напечатаны на пергаменте; им предшествовало заглавие: "Несколько стихотворений Малларме"; мастер каллиграфии искусно нарисовал его уставными буквами, раскрасил и облагородил золотыми точками, как буквы старинных манускриптов.
Среди одиннадцати стихотворений, соединенных этой обложкой, некоторые, например, "Окно", "Эпилог", "Лазурь", просто трогали; но фрагмент "Иродиады" зачаровывал иногда, словно заклинание.
Сколько раз вечером, сидя под лампой, освещающей своим низким светом молчаливую комнату, он чувствовал прикосновение Иродиады! На картине Гюстава Моро, теперь поглощенной тенью, она растворялась; в погасшем очаге драгоценных камней можно было различить лишь смутно белеющую статую.
Полумрак прятал кровь, усыплял отражение и золото, затемнял отдаленные углы храма, затоплял немых артистов-преступников, завернутых в свои мертвые цвета, и сохранял только белые акварельные пятна, выхватывая женщину из футляра побрякушек, делая еще более оголенной.
Она влекла к себе взгляд дез Эссэнта; он восстанавливал детали по контурам, и она оживала, воскрешая на его губах загадочные и нежные стихи, которые подарил ей Малларме:
…. О miroir!
Eau froide par l'ennui dans ton cadre gelee
Que de fois, et pendant les hemes, desolee
Des songes et cherchant mes souvenirs qui sont
Comme des feuilles sous ta glace au trou profond,
Je m'apparus en toi comme une ombre lointaine
Mais, horreur! des soirs, dans ta severe fjontaine,
J'ai de mon reve epars connu la nudite![5]
Эти стихи — он их любил, как любил все творения поэта, который в эпоху всеобщей подачи голосов, в эпоху алчности жил в стороне от литературного рынка, защищенный своим презрением от окружающей глупости, изыскивая вдали от мирской суеты удовольствия в видениях своего мозга; совершенствуясь в коварных мыслях, прививая им византийскую изощренность, закрепляя слегка намеченными выводами, едва связанными неуловимой нитью.
Вычурно сплетенные мысли Малларме склеивал отшельническим тайным стилем, полным сокращений, эллиптических оборотов, дерзких тропов. Улавливая отдаленнейшие аналогии, он часто обозначал всего одним словом, внушающим одновременно форму, аромат, цвет, качество, блеск, — предмет или существо, к которому — будь они просто обозначены техническим термином — следовало привязывать многочисленные и разнообразные эпитеты, чтобы выделить все грани, все нюансы. Он упразднил сравнение, само собой возникающее в воображении читателя; счел возможным не распылять внимания на каждое из качеств, представленных идущими гуськом прилагательными, а концентрировать на одном слове, создавая, как в картине, единый и полный колорит, ансамбль.
Это становилось конденсацией, квинтэссенцией, сублиматом искусства;{44}ограниченно применив подобную тактику в первых стихах, Малларме дерзко продемонстрировал ее в симфонии, посвященной Теофилю Готье, и в "Послеполуденном отдыхе фавна", эклоге, где тонкости чувственных восторгов разворачивались в загадочных ласкающих строках, внезапно прерванных диким лихорадочным криком фавна:
Alors m'eveillerai-je á la ferveut premere,
Dioit et seul sous un flot antique de lumière,
Lys! et l'un de tous tous pour l'ingenuité.[6]
Прыжком односложного Lys![7]стих вызвал ощущение чего-то твердого, тонкого, белого, на что намекало существительное невинность, вставленное в рифму, аллегорически выражал одним словом страсть, возбуждение, мгновенную эмоцию девственного фавна, обезумевшего при виде нимф.
Сюрпризы новых невиданных образов возникали в каждом стихе необычайной поэмы, когда поэт описывал порывы и сожаления сатира; тот созерцает камышовые заросли, как бы хранящие испарения следа, впечатанного нимфами.
Дез Эссэнт испытывал чарующее наслаждение, лаская эту худенькую книгу, чей переплет — японский фетр — белый, словно молоко, скреплялся двумя лентами: одна — цвета китайской розы, другая — черная.
Скрытая переплетом черная тесьма соединялась с розовой, которая накладывала на античную белизну, на робкую бледность книги как бы бархатистое дуновение, как бы намек современных японских румян, как бы распутный возбудитель; и переплеталась с нею, завязывая в легком банте свой мрак со светом, внушая сдержанное предупреждение пред той жалостью, той грустью, что следует за погасшими восторгами, за улегшимся нервным перевозбуждением.
Дез Эссэнт положил на стол "Послеполуденный отдых фавна" и полистал другую книжечку, напечатанную специально для него: антологию стихотворений в прозе, маленькую часовню, воздвигнутую по призыву Бодлера, папертью которой были его стихи.{45}
Антология включала избранные страницы "Ночного Гаспара" — того самого причудливого Алоизия Бертрана, что применил приемы Леонара, написав металлической окисью картинки, цвета которых переливались, как оттенки светлых эмалей.{46} К ним дез Эссэнт присоединил "Vox populi" Вилье де Лиль-Адана — вещицу, великолепно выбитую золотым стилем в духе Леконта де Лиля и Флобера, и несколько отрывков из хрупкой "Яшмовой книги"; экзотический аромат жинзенга и чая, испаряемый ею, смешивался с душистой свежестью воды, щебечущей в лунном свете на протяжении всего текста.
Но в этот сборник были включены и некоторые стихотворения, спасенные из сдохших журналов: "Демон аналогии", "Трубка", "Бедное бледное дитя", "Прерванное зрелище", "Будущий феномен" и в первую очередь — "Осенняя жалоба" и "Зимняя дрожь", шедевры Малларме и одновременно образцы стихотворений в прозе, поскольку язык, столь великолепно упорядоченный, что убаюкивал, словно меланхолическое заклинание, словно опьяняющая мелодия, сочетался здесь с мыслями неотразимой властности, с пульсацией чувственной души, чьи взволнованные нервы вибрируют с остротой, пронизывающей вас до восторга, до боли.{47}