Скажу честно – это самое противное дело! Пока дерево свежесрубленное, смолистое, кора срезается апельсиновой коркой, руки пахнут свежо, сама вся в пятнах смолы, и скребок скользит весело… а сосна, или елашка, плачет, течет слезинкою…
– Оставила! Обапольное, дери смелее! Под ноги гляди, дура городская! Не ворочь! Щас бревно пойдет и все – без ног! Окорив столб, я плюхаюсь в ворох коры…
– Не могу-у-у… устала…
– А ну, встать! Думашь, в танке легше было? – и дед катит старое, лежалое зиму бревно. Вот тут «бяда»… там короеды уже поработали, пыль летит мелкая, трухлявая, едкая. Под корой жирные белые личинки… ф-ф-фу… Дед гвоздем поковырял их, сложил в банку – на плотву пойду…
– Таперича пилить будем! – объявляет дед, и тащит пилу «Дружба»… По счастью, она не заводится, собирается консилиум из соседей, решают, что нужно свечи менять, «стал быть, в район» ехать. Я, ощущая себя счастливым дембелем, свищу своему псу Валдаю и мчусь домой, где тряпкой, намоченной керосином, стираю с себя смоляные пятна. После обеда меня учат строгать.
– Выше локоть! Да не в сторону! Кочерга, не баба… – дед берет рубанок, – и не шмякай им! Нежно, как мужа… во… воо… пошла-пошла … – дед ласково оглаживает доску, – гля! была серая, шаршавая, тьфу, не вещь… а щас – румынский гарнитур!
Дед закуривает, будто он сам корпел над доскою, – наждачку бяри… да не нулевку! Пыль гонять! И мы начинаем учить наждачки. Потом бархотки. Замшевые. Притирки. Пропитки. За неделю уже допускают до сверления дырок!
Спасибо тебе, дед! Я теперь и сани могу, и заборы, и скамейки… только вот дверь навешивать не научилась…
Борис Евсеевич
Борис Евсеевич стоял на коленях у раковины и, подсвечивая фонариком матовые колена слива, тихо и вдумчиво охал. Вода, отказавшись проникать по сложной системе труб, образовала в раковине сизоватое озеро, а пузыри, периодически поднимавшиеся из глубин, лопались глухо, наполняя избу нестерпимой вонью. Можно было умываться и во дворе, и там же, в голубой бочке с белым логотипом газового гиганта, стирать белье и мыть посуду, но для этого пришлось бы явить себя всему миру. Urbi et orbi, – подумал Борис Евсеевич в городской категории, и тут же перевел, – эки чудны толки, что съели овцу волки. И тут же подумал еще раз, а к чему волки? А к тому, что, выйди он на двор, будут судачить! Решительно необходимо было наладить слив! Наладить нужно было все. Деревня, надавившая на Бориса Евсеевича всей своей полной грудью, явила филологу неизведанный прежде мир. Все, что могло сломаться, ломалось. Все, что было прочно, приходило в негодность. Дощатый сортир, смутивший Бориса Евсеевича своей звукопроницаемостью, падал на соседский забор. Душа не было, а растопить баню ученый муж не мог – на двери висел тяжелый замок, а сама баня топилась по-черному. Единственной отрадой была раковина с краном, но теперь он лишился и этого. Борис Евсеевич высунулся в окно и тут же увидел Ваньку Пеняжина, подпиравшего фонарный столб. Иван, – крикнул страдалец, – а вы не могли бы … – он не успел договорить, как Пеняжин уже тумкал по полу босыми пятками.
– У-у-у, – заныл Ванька, – даже и не могу слушать твоих жалоб! Это у тебя кирдык сливной системе вывода поганых вод. Пиндец, по-нашему. Таперича ставь лохань, и забудь про удобства города. Потому как мы тут без этого вполне! – Пеняжин успел прострелить быстрым глазом простые полки, нарядный буфетик, засиженный мухами и серебристый холодильник.
– Неужели нельзя как-то? – Борис Евсеевич вспомнил про вантуз, но забыл, как он называется. – Как-то прокачать?
– Прокачать можно, – заважничал Пеняжин, – мы тут, конечно, не какой тебе Афоня из кино, то тоже имеем мысль! Если, конечно, будет на чем согласие достичь? А если нет, то все. Милости прошу, как говорится.
– Что вы, что вы, голубчик, – залебезил Борис Евсеевич, – буду в неоплатном долгу!
– Лучше в оплатном, – Пеняжин отстучал левой пяткой «Спартак-чемпион» и исчез. Через полчаса он привел небритого сизого человека без имени. Сизый, жалобно шмыгая носом, достал из-за пазухи стеклянную бутыль, в которой что-то тихо шипело, и сказал, – лей. Жидкость, фосфоресцируя, разлилась по поверхности воды.
– Пучком, – сказал Сизый, – жди, Евсеич. Ща жахнет.
– А не ё…т? В смысле бахнет? – усомнился Пеняжин, – сильная ж байда?
– Не должно, – Сизый протянул ладонь, – сто шестьдесят три рубля с тебя. И того, за что шёл, еще накинь полста. И посреднику.
– Так сколько всего? – Борис Евсеевич заволновался, потому, как пузыри в раковине увеличились в объеме и стали хлопаться все чаще, – и что это вы насчет – «жахнет»? Не опасно?
– Не бзди, Евсеич, – Сизый отступал к двери стремительно, – ты чё хотел? результат? Ща будет результат! ЛОЖИСЬ!
Слив перестал существовать, как и раковина из нержавейки. Как и дорогой смеситель GROHE. Как и полки с посудой и дверцы затейливого буфетика. Сизый пострадал не сильно, а вот Пеняжина поцарапало осколками оконного стекла. Борис Евсеевич, потрясенный буквально и фигурально, все две недели до приезда из Москвы жены умывался в закопченной изнутри и снаружи лохани, предоставленной сантехниками взамен уничтоженного имущества. Лена Георгиевна, потрепав супруга по изъеденной комарами лысине, организовала бригаду из района, которая установила новую кухню, перестелила полы, вставила пластиковые окна и установила септик под место индивидуального пользования Бориса Евсеевича. После этого она забрала мужа домой, потому что лето – кончилось.
– Ты знаешь, Леночка, – овеваемый прохладой кондиционера Борис Евсеевич щурился на проносящиеся в окне перелески, – а я полюбил русскую деревню! Познал! И – полюбил!
– За деньги, Боря, – Лена вывернула руль, – можно полюбить, что хочешь и – где придется!
х х х
Стоит на дворе то самое время года, которое я люблю так, что просто цепенею от восторга. Почти все деревья отдали земле свои листья, и очень влажно, и получается смешение различных техник живописи – дальний лес, тот, что за Бобровым болотом – написан в пастозной технике – лес непрозрачен, таинственно густ, даже от дома можно увидеть шевеление мохнатых еловых лап, угадать жутковатые пучки омелы на старых деревьях. Чуть ближе, отступая от болота, над луговиной – глизаль, патина – на дальний, лесной фон накладывается волшебным образом туман, который растекаясь, ныряя в низины, опутывая рыжие стебли папоротника орляка, и ведет себя, как живое существо. Туман оседает на иероглифах ветвей, стекая прозрачной тушью, туман смывает яркие краски, приглушает все, что режет глаз пестротой. Туман – сфумато, дымка, рассеивающая бытие, прячущее любую погрешность, туман убирает озеро – задергивает его неплотной, волнующейся шторой, и ты видишь воздух, колеблющийся над кромкой берега. Туман вызывает к жизни страхи, туман обманывает тебя, прячет дорогу, он словно говорит – уходи домой, здесь я – хозяин! И, правда, даже в окно видно, что весь пейзаж написан в монохроматической, необыкновенно драгоценной своей изысканной простотой технике гризайля. Но не все удается и туману, и горит, словно вырезанное из чьей-то картины, дерево черешни, на котором до сих пор – держится яркая, неправдоподобно золотая листва.
Замятин
В самую унылую осеннюю распутицу Сергей оказался на околице заброшенной деревеньки. Осмотревшись по сторонам, он огородами вышел к незнакомой избе, рассудив, что так будет безопаснее. Правда, был риск спугнуть хозяина, или хозяйку, но другого выхода не было. Изба была старой, вросшей в землю так, как врастает зуб в десну – накрепко. Крыша была крыта даже не рубероидом, а дранкой, и побуревший мох скрывал ее, как бобриковая шапка. Замятин стукнул негромко в слепое оконце, отошел к двери, ожидая. Вышла старуха, в теплой мужской куртке и в валенках, стрельнула глазом по замятинским рукам, по сношенным тяжелым ботинкам, молча