Лариска Дроздова, развалясь на диване, рисовала – делала с нас набросок, Кравчук меланхолично гладил её зад, Гурецкая и Кедров листали альбом Дали и о чём-то громко спорили, наверное, о влиянии Вермеера и Веласкеса на живопись Сальвадора. Кто-то гремел посудой на кухне, оттуда уже тянуло жареными сосисками. Аппетит тогда у нас у всех был просто волчий.
Раздался звонок в дверь. Шурочка удивлённо соскользнула с моего колена, через минуту она вернулась в гостиную. За ней вошёл невысокий мужчина, жилистый и хмурый. Шуркину родню я знал, этого типа видел впервые. Шурочка что-то строго шепнула ему, он кивнул, взял стул и сел в угол. Закурил, сунув горелую спичку обратно в коробок. Курил он «Приму», курил по-солдатски в кулак, щурясь от дыма и мрачно разглядывая нас.
Я вырос в квартире с высокими потолками, учился в английской спецшколе рядом с Патриаршими, у нас были уроки ритмики, нас там учили танцевать полонез и падеграс, после уроков бабушка водила меня на рисование и плавание. Сегодня у меня были волосы до плеч, голубые джинсы, мои иллюстрации уже печатали в журнале «Юность». Между мной и хмурым типом в углу было не десять погонных метров, мы находились в разных вселенных.
Он встал, подошёл к серванту. Его движения были скупы, словно он просчитывал оптимальность каждого жеста. Так двигаются хищники – быстро и плавно. Он открыл дверцу бара, налил себе английского джина. Налил под самую кромку. Поднял стакан и аккуратно выпил, выставив острый кадык.
На него никто не обращал внимания кроме меня. Шурочка вернулась с кухни, села на диван. Я поманил её, она отрицательно качнула головой и закурила. Дроздова, сидевшая рядом, запрокинула голову, наощупь отложила карандаш и блокнот, Кравчук лениво целовал её в шею. Лёвушкин выдал лихой цыганский перебор в ре-миноре и, чуть кривляясь, запел про лейб-гусаров. Припев громко, но нестройно подхватили.
Я видел, не просто видел – чувствовал, как незнакомец наполняется какой-то тёмной энергией, злобой. Зреет, как нарыв. Стакан «бифитера» тут явно помог. На последнем куплете, когда все хором заголосили: «Эй, царица, comment ca va?», он неожиданно оказался рядом с Лёвушкиным. Зажав ладонью струны, он ухватил гитару за гриф. Песня оборвалась.
Теперь все смотрели на него, даже Кравчук удивлённо приподнялся на локте. В полной тишине незнакомец прислонил гитару к стене, дека гулко загудела басовой струной. Он выпрямился, оглядел нас – с презрением, с жалостью – не знаю.
– Может кому-то из вас подфартит, – начал он негромким, сиплым голосом. – Чтоб масть шла. Чтоб черви-козыри всю жизнь.
Он переводил взгляд с лица на лицо, словно оценивая каждого.
– Но я так не думаю, – он покачал головой. – Не бывает так.
Было слышно, как на кухне капает кран.
Незнакомец снова подошёл к серванту, снова налил полный стакан джина. Выпил. Полез во внутренний карман, вытащил оттуда скрученную тетрадку. Это была общая тетрадь в чёрном клеёнчатом переплёте. Раскрыв её, стал медленно перелистывать страницы. Остановился, начал вслух читать:
Нас не коснулся
Ветер перемен.
Всё те же крысы
Шастают в сортире.
Всё так же брызжет кровь
Из вскрытых вен,
И в грязь кишки
От русских харакири.
Каждое слово он произносил с натугой, словно с мукой выдавливал из себя. На его лбу, под ёжиком чёрных волос, вздулась вена. Я только сейчас обратил внимание, какой он загорелый, но это был не курортный бронзовый загар, а какая-то серая смуглость, словно пополам с копотью. Он поднял глаза и, глядя сквозь нас, сквозь стены квартиры, продолжил:
Вы дружно шли к победе коммунизма,
А я в другую сторону шагал.
Земля кругла
И состоялась встреча.
Но общий не хочу искать язык,
И в жизни у меня ещё не вечер,
Сдаваться я без боя не привык.
Лёвушкин, сидевший ближе всех к незнакомцу, выпрямился и прижался к спинке стула. Словно хотел стать незаметней, слиться с интерьером.
Хотя не избежал советской метки,
И в нашем прошлом часть моей вины.
Россию разрубил на пятилетки
Поверенный присяжный сатаны.
О, Господи, как допустил Ты это?
В своей стране я как в аду горю!
Самоуверенный Кравчук, он был старше нас, поступил в Брю после армии, перестал мять Дроздову, приподнялся и сидел с глупым лицом – смесь восторга и ужаса. Незнакомец продолжал читать, что-то про топоры, к которым тянется рука. Про бледную шею тирана и алую кровь на песке. Шурочка, бледная и злая, кусала губы. Стул, где сидел Лёвушкин, был пуст. В прихожей тихо клацнула входная дверь.
9
Если бы проводился чемпионат Советского Союза по цинизму среди поколений, то наше определённо получило бы золото.
Те, до нас, – были романтиками. Дети войны, послевоенные ханурики, их родители ещё шептались по кухням и боялись завернуть селёдку в газету «Правда». Их принимали в пионеры, они сами вступали в комсомол, у них подкатывал комок к горлу, когда они слушали Бернеса и Окуджаву. Они во что-то верили, сомневались, пытались найти правду. Они всерьёз думали, что от них что-то зависит. Что они могут что-то изменить.
Поколение после нашего – птенцы Горбачёва, хилое племя, выросшее на пепелище империи, так никогда и не смогло оправиться от вселенского позорища. Да и как – если весь мир знает, что у тебя батя пропойца, а мать – шалава? Душевная травма на всю жизнь.
Наше поколение вскормлено сладким молоком издыхающей волчицы – дряхлой и беззубой империи, немощной, как её вожди, отправлявшиеся один за другим под Кремлёвскую стену. Мы научились врать глядя в глаза, нам ничего не стоит всадить нож в спину, лучшие из нас делают это, глядя в лицо. Мы не понимаем, что значит предательство, слова «честь» и «совесть» вызывают у нас улыбку, нас не интересуют идеалы – это лирика. Мы оперируем цифрами. Мы называем себя прагматиками. И вы нам верите. Мы раздербанили вашу страну, мы всё поделили, втюхали вам дурацкие ваучеры – помните те цветные бумажки? – каждый теперь хозяин! Хозяин! Вы сами всё нам отдали. И сегодня моё поколение рулит Россией.
Да, мы – черви. Но сегодня на Руси черви – козыри.
10
Время – странная штука: история столетней давности вспомнилась мне в мельчайших деталях, я вспомнил звуки и запахи, вспомнил целые куски из его