собой почти все обозримое пространство чуть расхлябанная, чуть вульгарная, но тоже с литературными манерами крашеная полная дама. Эта была крашенная вся — и волосы — под цвет мореной сосны, и лицо — до состояния перламутровой раковины, и брови, и губы, и ресницы, и ногти на пальцах больших пышных рук. Она не отошла от буфетной стойки, а отплыла, отвалила, как матка китобойной флотилии от высокого владивостокского пирса, описывая циркуляцию, чуть кренясь на борт, противоположный повороту, не оставляя за собой волн, потому что ее мощные машины работали на самом малом. И, описав циркуляцию, она оказалась строго против Коршака, перед его столиком, у стульев, на которых сидели девчонки из Англии и сверкающий чем-то поэт — потом, когда и сам прикоснулся к этому, Коршак понял, что все трое — девочки и поэт, только что вернулись с телестудии, это их там таким образом подкрасили, и даже подкрасили поэту губы: не взяла бы иначе оптика его дряблых серых губ и изможденных дорогой зеленых личиков девчонок.
Пышная дама, держа на весу в обеих руках чашечку кофе и тарелку с бутербродами, оглядела его стол черными пылающими глазами. С левой руки, согнутой в локте, свисал огромный ридикюль, набитый чем-то и незастегнутый, и из его металлической пасти торчали еще и рукописи, свернутые в трубочки.
— Здесь свободно? — спросила она, все еще не отводя глаз от возможного места посадки.
— По-моему, свободно… — ответил Коршак.
— Тогда я села.
Она села — все еще держа на весу взятое в буфете, и только тут поставила все это на стол перед собой, потом определила на соседний стул сумку, потом отпила кофе, потом вонзила еще молодые крепкие зубы в пышный фирменный бутерброд, потом закурила. И только теперь посмотрела на Коршака. Посмотрела внимательно, с любопытством.
— Меня зовут Сибилла. Ты меня не знаешь? — спросила она.
Выговор у нее был восточный. Но, помня, как ошибся с девчонками, Коршак не стал делать умозаключений. Женщина была интересна ему и еще молода. Но лихость ее, умелость — как ни странно, не вызывали раздражения. Почему-то казалось, что она и должна вести себя так. И он не ответил, а только осторожно повел плечом. Она сопроводила этот жест взглядом и снова уперлась глазами в плечо Коршака.
— Нэ вспоминай. Ты мэна не знаешь… Я Сибилла.
Очень тонко, очень чуть-чуть в ее речи «е» звучало как «э», и так же чуть заметно она делала ударение на отрицательную частицу «не». Так на «Памяти Крыма» говорил радист — черный, юркий, изысканный, но весь какой-то угловатый, похожий на маленького чертика издали. Он был родом из Армении. Со спины его можно было принять за юнгу, но когда он внезапно поворачивал лицо к тебе — что-то в твоем нутре ёкало: взрослое, угрюмое, грубое лицо Маленького Мука с близко поставленными большими глазами и унылым сизым оттого, что радисту всегда холодно — и на море и вблизи моря — носом. Сибилла засмеялась:
— Вот видишь, какой ты новенький здесь. Ты с кем стоял? Нет, неправильно я сказала. Надо сказать — кто с тобой стоял? С тобой стоял человек, который даром, просто так из вежливости стоять не будет. То есть будет стоять и разговаривать иначе. Вас с ним связывает нэ литература. Или нэ столько литература. Его с тобой связывает что-то большее. И нэ спорь со мной. Я хорошо его знаю. Я много тут знаю. Ты ждешь его?
— Да, он сказал, чтобы я его обязательно дождался.
— А он больше ничего тебе не говорил?
— Он сказал, — ответил, видя перед мысленным взором лицо Сергеича, — что у него плохое предчувствие…
— Ты его настоящий друг? — спросила после некоторого молчания Сибилла.
И, не дожидаясь его ответа, сказала:
— А-а, все равно. Он не может ошибиться. И я тебе скажу: сейчас ему, твоему большому другу, предлагают спокойную работу, от которой ничего нэ зависит и никто нэ зависит…
Все поплыло перед глазами Коршака, размылось лицо Сибиллы. Он никогда не связывал имени Сергеича, его самого с должностью — когда-то в самом начале, когда еще получал от него пару официальных писем на бланках. А все остальное время должность Сергеича как-то не касалась души Коршака. И сейчас он задохнулся просто от боли не из-за того, что Сергеича станут называть как-то иначе — он представить себе не мог, что кто-то, пусть хоть кто угодно — может распоряжаться судьбой этого человека, смеет говорить ему такие вещи. Как-то в кабаке на острове трое чужих морячин «оттянули» Феликса в присутствии и Коршака и еще кого-то с «Памяти Крыма». Крымовцы уже уходили. Феликс замешкался, и когда Коршак оглянулся на суматоху позади себя — он увидел и понял все. Он повернулся, медленно подошел к тем, кто обступил Феликса посредине питейного зала. Повернул одного из них за плечо лицом к себе и отправил в угол. Затем второго, а третий закрыл лицо руками, отступая к столикам. Коршак это сделал не потому, что Феликс был его капитаном, а потому, что Феликс был Феликсом и потому, что Феликс был капитаном вообще. А сейчас некуда было идти Коршаку и некого поворачивать лицом к себе. Долгий и странный путь Коршака сюда еще продолжался, еще какое-то ошаление плавило душу, он не мог еще определить себя здесь — так недавно было и море, и Березовая, и так недавно он говорил с Феликсом, что, думая о Сергеиче, ушедшем только что куда-то по здешним переходам, он чуть-чуть путал его с Феликсом, как путал или вернее сравнивал эту даму с радистом. Он, пока говорила Сибилла, словно бы всплывал из глубины ошеломленности и из нежности к Сергеичу и к Феликсу, и к «деду», у которого вдруг посреди моря потек топливный танк.
А Сибилла еще больше показалась ему похожей на радиста, хотя была полной противоположностью тому: когда «отваливала» от буфета и были видны со спины ее пышные формы, ее розовые могучие локти и отчетливо просматривалось сквозь плотную ткань верхней одежды все хитрое женское снаряжение, он, невольно следя за ней из-за ее необычности среди изящных женщин и уверенных в себе мужчин, предполагал ее лицо таким же грубым и тяжелым. А она сейчас, когда сидела в метре от него, оказалась красивой. И глаза ее пылали не искусственным «белладонным» огнем, а живым мягким и в жесткости своей пламенем. И требовательность в ее взгляде была умной, мужской, пытливой. И все лицо ее воспринималось целиком — и рот, и нос, и шелковые черные разлетающиеся брови — работало, жило тем, что она испытывала, видимо, сейчас: ее интерес к собеседнику был цельным, она видела его