— Милти, дорогой, — отвечает мама. — Прошу тебя, не переживай. Все будет хорошо. У вас будет своя комната: как только мы закончим говорить с тобой по телефону, я покончу с собой.
Простодушный наш Мильти! Как, он, наверное, удивился там, в Иокогаме, услышав мамино заявление! Добрый, покорный Милтон… Ты ведь даже мухи не обидишь, правда, тателе? Ты ненавидишь кровопролитие, ты даже в мыслях не допускал, что кого-то можно ударить — а тем более убить. За тебя это сделает гейша, Милтон, да? Ты ведь так решил? Остроумно, Милти, остроумно! От гейши она, уж поверь мне, не скоро очухается. От гейши она просто окочурится, Милти! Ха-ха! Ты сделал это, Милтале, не пошевелив даже пальцем! Конечно! пусть шикса убьет ее вместо тебя! А ты — ты просто проходил мимо. Невинный свидетель. Попал под перекрестный огонь! Ты жертва, правда, Милт?
Замечательная это штука, не правда ли — постельные дела?
Мы подъезжаем к гостинице в Дорсете, и я напоминаю Мартышке, чтобы она не забыла надеть одно из полдюжины своих колец на палец.
— На публике нам нужно быть осмотрительными, — говорю я и сообщаю ей, что заказал номер на имя Арнольда Манделя и его супруги. — Это герой из ньюаркского прошлого, — объясняю я Мартышке.
Пока я заполняю бумаги у регистрационной стойки, Мартышка (которая в Новой Англии выглядит в высшей степени эротично) бродит по вестибюлю, разглядывая выставленные на продажу вермонтские сувениры.
— Арнольд, — говорит она вдруг.
Я оборачиваюсь:
— Что, дорогая?
— Мы просто обязаны купить этот кленовый сироп для матушки Мандель. Она обожает сироп, — говорит Мартышка, одаривая загадочной улыбкой соблазнительницы, рекламирующей нижнее белье в «Санди Таймс», недоверчивого гостиничного клерка.
Боже, какая ночь! Нет-нет, в постели у нас все как обычно — то же кувыркание, те же страстные вокальные партии Мартышки… Дело было в другом. Я понемногу привыкал к вагнерианскому накалу драмы: во мне зарождался тот самый поток чувств — новый, ужасающий в своем великолепии.
— О, я не могу насытиться тобой, — плачет Мартышка. — Наверное, я нимфоманка? Или все дело в обручальном кольце?
— Может, это оттого, что мы занимаемся недозволенным делом с точки зрения гостиничных правил?
— О, это какое-то чудо! Я чувствую… я прямо с ума схожу! Я ощущаю такую нежность — такую нежность к тебе, милый! Родной, мне хочется плакать, я так счастлива!
В субботу мы поехали на озеро Чамплейн. По дороге мы несколько раз останавливались, и Мартышка фотографировала окрестности; вечером того же дня мы отправились в Вудсток, опять изумленно глазея по сторонам, ахая и вздыхая. Мартышка всю дорогу сидела на переднем сиденье, свернувшись калачиком, то и дело прижимаясь ко мне. На следующее утро мы занялись сексом (в некошеном ноле недалеко от озера), а днем, на проселочной дороге, затерявшейся в горах центрального Вермонта, Мартышка попросила меня остановиться:
— Ох, Алекс, заглуши мотор — я хочу, чтобы ты кончил мне в рот!
И принялась сосать мой член, и отсосала по высшему разряду!
Что я хочу этим сказать? А то, что мы стали испытывать друг к другу новые чувства. И при этом наши сексуальные аппетиты нисколько не ослабли!
— Я знаю наизусть одно стихотворение, — говорю я, пребывая в том полупьяном блаженстве, когда хочется расцеловать всех подряд. — И я прочту его тебе.
Она лежит, положив голову мне на колени. Глаза закрыты, а мой обмякший член упирается ей в щеку, словно маленький птенчик.
— Ой, только не сейчас, — томно постанывает Мартышка. — Я не понимаю стихи.
— Это стихотворение ты поймешь. Оно про траханье. Как лебедь трахнул одну красавицу.
Она поднимает голову и хлопает накладными ресницами:
— О, это здорово!
— Но это серьезные стихи, предупреждаю.
— Вообще-то, — говорит мне Мартышка, облизывая мой член, — это серьезное оскорбление.
— О, неотразимые, остроумные южные красотки — особенно страстные — вроде тебя!
— Хватит пудрить мне мозги, Портной. Рассказывай свое поганое стихотворение.
— «Пор-нуа», — поправляю я. И начинаю:
Внезапный шквал: громадные крыла
Путают деву, грудь исходит в плаче,
На гибком теле ноша тяжела,
И гладят лоно лапы лягушачьи.
— Где ты такое выучил? — спрашивает Мартышка.
— Тс-с… Там есть еше:
Как могут пальцы слабые изгнать
Из чресел оперенную зарницу?
— Ого! Чресла! — кричит Мартышка.
Как может тело всуе проклинать
Несущуюся ввысь, как облак, птицу?
Во чреве зыблемом порождены
Троянский конь, всеобщее вдовство
И мертвый Агамемнон.
В ослепленье
От кровожадных ласк и вышины
Постичь она могла ли божество,
Пока к земле не началось паденье?[4]
— Все, — говорю я.
Пауза.
— А кто это написал? — фырканье. — Ты?
— Нет. Это написал Уильям Батлер Йейтс, — отвечаю я, понимая вдруг, насколько бестактно мое поведение. Как беспардонно я указал Мартышке на разделяющую нас пропасть: я умен, а ты дура — вот что означало декламирование одного из трех стихотворений, которые я удосужился выучить наизусть к тридцати трем годам. — Ирландский поэт, — пытаюсь я исправить свою оплошность.
— Да? — говорит Мартышка. — Ты, наверное, услышал это стихотворение, сидя у него на коленях? Я и не знала, что ты ирландец.
— Я выучил его в колледже, детка.
К творчеству Йейтса меня приобщила знакомая по колледжу. Она же выучила меня стихотворению «Сила, что движет сквозь почву цветок». Но хватит — зачем Мартышку сравнивать с другой женщиой? Почему бы не позволить ей быть такой, какая она есть? Вот это мысль! Люби ее такой какая она есть! Со всеми ее недостатками — в конце концов она — человек, и ничто человеческое ей не чуждо!
— Вон оно что… — Мартышка продолжает изображать из себя шофера грузовика. Мы в колледжах не учились…
И тут же надевает новую маску. Ленивый южный говорок:
— А у себя в Маундсвилле, милый, я знала только одно стихотворение:
Вижу Темзу, Сену, Рейн —
И трусишки Мэри-Джейн!
Вот только трусов я никогда не носила… Знаешь, что я сделала, когда мне было пятнадцать лет? Я послала письмо Марлону Брандо, вложив в конверт выстриженные с лобка полосы. А этот сукин сын даже не подтвердил получение письма.
Тишина. Мы пытаемся понять, что свело вместе двух таких непохожих людей. И как их занесло в Вермонт.