еще и шум моря.
Окликавший молодого композитора С. Гайыблы мужчина, вероятно, и затеплил этот огонек. Мужчина был сильно заросший, на плечи накинут старый ватник. Может быть, это был сторож в приморском парке, может, просто бродяга какой-нибудь. Он сидел на корточках у костра с прутиком в руке, на конце прутика торчала сосиска, которую он поджаривал на костре.
Этот внезапный свет и внезапное тепло несказанно удивили С. Гайыблы.
Мужчина, сидевший на корточках у костра и жаривший сосиску, сказал ему:
— Что это ты так мчишься в такую непогоду, будто тебя кто сзади настегивает, чуть не раскидал мой костер? — Потом он сказал: — А может, и вправду тебя стегают, человека не всегда стегает кто-нибудь другой, иногда он сам себя бьет. — Потом он глубоко вдохнул запах жарившейся сосиски и сказал: — Стегают тебя или не стегают, не имеет значения, вот присаживайся, грейся, будь гостем, у меня и выпить есть.
Молодой композитор С. Гайыблы присел на корточки у костра и протянул руки к огню. Он ощущал странную, какую-то теплую свободу, а что это такое — он и сам понять не мог.
Он вынул сигарету, предложил закурить также и мужчине, жарившему сосиски. Мужчина сказал:
— У меня свои, — потом достал из бокового кармана одну сигарету «Памир» и старый, изъеденный мундштук, воткнул в него сигарету и закурил.
С. Гайыблы почему-то вдруг кинул свою сигарету в огонь и стал смотреть, как она горит. Она сгорела и превратилась в пепел, эта сигарета, — доля того самого сторожа из клуба маляров.
Мужчина в телогрейке снова потянул носом запах жарившейся сосиски, сказал:
— Пах, пах, пах… — Потом поднял голову, посмотрел на темное небо, послушал несколько мгновений ветер и море, затянулся сигаретой и, не вынимая мундштука изо рта, сказал: — Хорошо!
Очень от души он это сказал. С. Гайыблы спросил:
— Что?
Мужчина слегка прищурил глаза, посмотрел на него, как бы говоря: «Ах ты дубина бесчувственная…» Потом сказал:
— Вот эта ночь, этот костер, этот шашлык…
…Когда С. Гайыблы вернулся в свою каюту, было уже очень поздно. Медленно поднялся он по лестнице, открыл дверь, вошел в переднюю, зажег свет. Постоял немного, потом снял пиджак; пиджак снялся как обыкновенный и остался таким же, каким был на нем, — красивый серый пиджак в зеленоватую искорку. С. Гайыблы еще немного посмотрел на него, потом быстро вошел в комнату, открыл шкаф: знаменитый желтый вельветовый пиджак с золотым отливом висел на вешалке.
Молодой композитор С. Гайыблы понял, что это — предложение сделать наконец выбор.
Он снял с вешалки свой желтый пиджак, повесил на его место красивый серый пиджак и закрыл шкаф. Он проделал эти операции так спокойно, что сам удивился.
Потом он отнес свой желтый пиджак на кухню, открыл шкафчик под раковиной и сунул в ведро поверх обрывков лотерейных билетов этот знаменитый желтый вельветовый пиджак, достал ведро, быстрыми шагами спустился вниз и высыпал его содержимое в один из дворовых мусорных ящиков.
Кошки, ожидавшие, когда он уйдет, кинулись к ящику, надеясь найти что-нибудь для себя хорошее.
Молодой композитор С. Гайыблы поставил ведро на место, потом для верности еще раз открыл шкаф: красивый серый пиджак висел на месте.
Поэт наверху тоже уже, кажется, лег — шагов не было слышно. И ветер, кажется, прекратился. И дождь кончился уже давно. А свет в окне девушки напротив еще горел. Странная какая-то девушка. Интересная.
С. Гайыблы лег на диван и, против обыкновения, сразу уснул.
Молодой композитор С. Гайыблы потом никому не рассказывал об этом происшествии, — он знал, что никто ему не поверит. Про свой знаменитый желтый пиджак он рассказывал, что продал его старьевщику. Целый час торговались, а этот бессовестный все равно больше тридцати копеек не дал. «Сколько, сколько?» — переспрашивали друзья. И хохотали.
КРАСНЫЙ МЕДВЕЖОНОК
Рахману Бадалову
Перевод А. Орлова
Дж. Салимов работал инженером на судоремонтном заводе, и вот сегодня он снова задержался после работы часа на полтора, просмотрел кое-какие чертежи и подумал немного. Потом он долго глядел на прикнопленную к стене футбольную таблицу: интересно, войдет «Нефтчи» в восьмерку сильнейших команд или нет?
Выйдя из заводских ворот, он сел на троллейбус и вышел прямо у своего дома на улице Низами; сначала ключом открыл дверь и уже после этого, нажав на кнопку звонка, вошел в квартиру.
Звонок этот прозвучал так странно, так неестественно, что Дж. Салимов и сам удивился; удивился как будто и этот темный коридор, и этот вобравший в себя годичную пыль диван, и кресла, и этот платяной шкаф, и книжные полки, и эти панельные стены, казалось, застыли в изумлении, и даже как будто вздрогнул сидящий в кресле большой красный медвежонок, казалось, что и Лейла сейчас закричит: «Папа пришел, откройте дверь!»
Этот красный медвежонок может вздрогнуть и даже подпрыгнуть, но Лейла уже здесь не закричит: «Откройте дверь, папа пришел!»
Без Лейлы нет для него жизни — без сомнения, это ложь; вот нет Лейлы, а он живет; Лейлы нет, а вся эта мебель стоит на месте, и телевизор можно включить, и радио передает последние известия, и на улице так же шумят машины, холодильник на кухне так же работает, а то стоит тихо, и этот красный медвежонок все в той же позе, с той же улыбкой сидит в кресле, только не тикают часы на стене.
Дж. Салимов закурил сигарету, потом завел настенные часы. Они показывали без десяти три, а на самом деле был уже восьмой час, вечер, но он не перевел стрелки, ведь это не имело никакого значения.
Часы затикали, но и это тиканье было каким-то вялым, безжизненным, как и все эти вещи, как этот красный медвежонок.
Вдруг Дж. Салимова прошиб холодный пот, по телу побежали мурашки, ему вдруг показалось, что Лейла умерла. Потом он вышел на кухню, вода опять не шла, он налил себе из чайника, умылся.
В кухне на стене висел календарь, на листке было обозначено шестнадцатое мая, на картоне позади календаря — портрет Бетховена; он совсем пожелтел, как будто это лист ореха и сейчас конец осени.
Сегодня было одиннадцатое июля.
Шафига, забрав с собой Лейлу, ушла из этого дома двадцать второго марта; апрель, май, июнь — три месяца и одиннадцать