Петляя по улочкам Еврейского квартала, он собирался дойти до Стены, прочесть Тегилим[78], а потом от отчаяния – написать записку и сунуть ее в щель, как какой-нибудь турист в картонной ермолке. Но вместо этого угодил в толчею под Дамасскими воротами. Арабская старуха сидела, ссутулясь, над ящиком с плодами кактуса. Очистив сабру[79] кухонным ножом, она дала маленькому мальчику его попробовать. Ребенок побежал прочь, разинув рот: в языке торчала колючка.
Дов-Биньямин крепче зажал мешочек с талесом, стал проталкиваться сквозь толпу. И вернулся в Меа Шеарим[80] через Восточный Иерусалим. Ну и пусть бросают камни, думал он. Хотя никто не бросал. Никто даже внимания на него не обратил, разве что уступали ему дорогу, пока он мчался к своему ребе за советом.
Староста Меир сидел на пластмассовом стуле за пластмассовым столом в своей приемной.
– Не работаешь сегодня? – сказал Меир, не поднимая глаз от бумаг: он перебирал их, складывал в стопки.
Дов-Биньямин сделал вид, что не слышал вопроса.
– Ребе на месте?
– Он очень занят.
Дов-Биньямин направился к чайнику, налил в кружку горячей воды, размешал целую ложку нескафе.
– Как насчет того, чтобы не доставать меня сегодня?
– А кто достает? – сказал Меир. Он отложил бумаги, встал из-за стола. – Я только хотел сказать, что воскресенье день тяжелый: полтора дня не работали.
Он постучался в дверь ребе и вошел. Дов-Биньямин произнес благословение над кружкой, отхлебнул кофе и, стараясь не облиться, присел на пластмассовый стул. Кофе чуть притупил жару, которая, как и Дов, плотно угнездилась в комнате.
Ребе склонился над своим штендером и закачался так, что казалось, он вот-вот упадет.
– Нет, это нехорошо. Очень плохо. Совсем плохо. – Он снова облокотился на кафедру и так и стоял. Эти его движения напомнили Дову недавний сон – там рокотали моторы и на полке раскачивалась ваза (там еще была синяя стеклянная ваза). – А развестись не хочешь?
– Я ее люблю, ребе. Она моя жена.
– А Хава-Бейла что?
– Она, слава Богу, даже не заговаривала о том, чтобы жить раздельно. Она ничего не требует, только хочет, чтобы я ее не трогал. И тут, похоже, змея начинает кусать собственный хвост. Чем больше она меня отталкивает, тем больше меня к ней тянет. А чем больше меня к ней тянет, тем решительней она мне отказывает.
– Она тебя испытывает.
– Да. В каком-то смысле, ребе, Хава-Бейла подвергает меня испытанию.
Потянув себя за бороду, ребе снова налег всем весом на кафедру, так что она заскрипела. И заговорил по-талмудически распевно:
– Тогда ты должен набраться сил и не замечать Хаву-Бейлу до тех пор, пока Хава-Бейла сама к тебе не потянется, потерпи. Потому что для нее все твои достоинства не в счет, пока у нее не будет уверенности, что она вольна в своем выборе.
– Но у меня не хватит сил. Она моя жена. Я по ней тоскую. И я ведь тоже человек, в конце концов. Ничто человеческое мне не чуждо. Меня ведь потянет прикоснуться к ней, попытаться ее переубедить. Ребе, вы простите меня, но Бог создал мир, в котором существует определенный порядок. Я очень страдаю из-за желаний, которыми меня наделил Господь.
– Понимаю, – сказал ребе. – Желания стали слишком сильными.
– До невозможности. Быть рядом с той, к кому я испытываю такие сильные чувства, видеть ее и не иметь возможности прикоснуться – это все равно что парить среди райских облаков в воздушном пузыре ада.
Ребе приставил стул к книжным полкам, высившимся от пола до потолка. Влез на стул – проверил: не упадет ли, – после чего снял книгу с верхней полки.
– Мы должны облегчить мучения.
– Хорошо говорить. Но боюсь, это невозможно.
– Я дам тебе гетер, – сказал раввин. – Специальное разрешение. – Он подошел к письменному столу, полистал книгу. И принялся что-то писать на тонком листе из блокнота.
– Для чего?
– Чтобы сходить к проститутке.
– Простите, ребе, не понял?
– Твой брак под угрозой, так?
Дов прикусил ноготь большого пальца и тотчас же, словно устыдившись, сунул руку в карман сюртука.
– Да, – сказал он, и голос его дрогнул. – Мой брак – он как иссохшая рука.
Ребе нацелил на Дова карандаш:
– На многое можно решиться, лишь бы в доме был мир.
– Но проститутка? – спросил Дов-Биньямин.
– Ради усмирения страстей, – сказал ребе. И, как врач, выдающий рецепт, оторвал листок от блокнота.
Дов-Биньямин ехал в Тель-Авив, город греха. Там, он был уверен, проституткам несть числа. Он поставил свой «фиат» в переулке возле Дизенгоф[81] и пошел осматривать город.
Город был в общем ему знаком, однако о порядках в нем он не имел ни малейшего понятия. Впервые он просто так, без дела, гулял по Тель-Авиву – представлял себя кем-то вроде антрополога в чужой стране, находя эту страну довольно интересной. Обычно наблюдали за ним. Толпы американских туристов, вывалившись из автобусов, что ни день сновали по Меа Шеарим. Скупали всякую всячину в магазинах, доставали из сумок на поясе крошечные фотокамеры и снимали настоящих хасидов – таких, как те, про которых им рассказывали бабушки. В другой раз он им скажет: «Брысь!» И усмехнулся. У него отлегло от сердца. Проходя мимо киоска, он остановился и купил пакетик «Бисли»[82] со вкусом пиццы. Дойдя до фонтана, он опустился на скамейку, где сидели новые иммигранты-старики. Они держались кучно, точно надеялись, что это защитит их от пронизывающего холодного ветра, долетевшего сюда следом за ними из их далеких земель. Он сидел там, пока не стемнело, пока толпа новых иммигрантов, как бутон цветка, не начала разворачиваться и пожилые люди не начали спускаться по пандусам фонтана на отходившие от него улицы города. Их сменили молодые пары и группы мальчишек и девчонок – эти переговаривались на расстоянии, но не смешивались. Совсем как религиозные дети, подумал он. В каком-то смысле мы все одинаковы. Дову-Биньямину вдруг стало страшно. Как получилось, что вот он здесь в Тель-Авиве, ищет продажную женщину, а мог бы сидеть в кресле у балкона и ломать голову над тем, последовать совету ребе или нет.
Он вернулся к машине. Одинокий таксист курил, прислонясь к передней дверце своего «мерседеса». Дов-Биньямин подошел к нему, чувствуя, как с каждым шагом все нестерпимей горят ноги в ботинках.