Меня спасли немецкие врачиВ одной из клиник Гамбурга сырого,Мой позвоночник разобрав и сноваСоединив его, как кирпичи.Я перед этим твердо осознал:За двадцать дней бессонницы и болиПодпишешь ты признание любое.Как вы – не знаю, – я бы подписал.Меня спасли немецкие друзья,Снабдивши визой, авиабилетомИ объяснив жене моей при этом,Что часа медлить более нельзя.И сколько ни пошлет мне Бог здоровья,Я буду помнить на своем векуКрасавицу Наташу Касперович,Погромы пережившую в Баку,И Вас, профессор Ульрика Байзигель,С кем были незнакомы мы почти,Которая чиновникам грозила,Чтоб не застрял я где-нибудь в пути.В дождливой атлантической ночи,Пропитанной настоем листопада,Меня спасли немецкие врачи,Блокадного питомца Ленинграда.И город, что похож на Ленинград,Я полюбил порой осенней поздней, —Там громкие слова не говорят,Поскольку делом заняты серьезным,Чугун мостов на медленной реке,Где наводнений грозные отметки,И пусть не слишком знаю я немецкий, —Мы говорим на общем языке.
Когда я пришел в сознание после операции, ко мне в палату заявилась оперировавшая меня бригада хирургов во главе с Лука Папавера, который спросил, есть ли у меня вопросы. Оказалось, что таков общий порядок. Голова моя еще плавала в тумане, и мой первый вопрос вышел из подкорки: «Скажите, доктор, такая сложная операция и все центры рядом. Останусь ли я мужчиной?» Когда Наталья перевела мой вопрос, Папавера долго хохотал, поскольку, как он объяснял потом, ему больные никогда прежде таких вопросов не задавали. Обычно спрашивают – выживу или нет, будет паралич или не будет и тому подобное. «Передайте герру профессору, – сказал Папавера, – что он быстро пойдет на поправку, у него на редкость здоровая психика».
Металлические скобы со шва на моей спине сняли на третий день, и уже на четвертый день меня перевезли из больницы на квартиру Ульрики Байзигель, которая, уехав на научную конференцию в Париж, оставила моей жене ключи от своей квартиры, хотя мы с ней тогда были почти незнакомы. У меня были довольно веские причины не задерживаться в больнице – каждый день пребывания в ней стоил около пятисот долларов.
Поскольку долгое время после операции я мог только лежать или стоять, то переезд на машине, да еще низенькой немецкой малолитражке, где надо было сгибаться, оказался весьма сложным мероприятием. Арне Васмут, который меня перевозил из больницы, сильно загрустил, поглядев на меня, и сказал потом Наташе: «Ты думаешь, что его можно будет снимать в кино? Это же живой труп. Плакали мои денежки!»
Хирург Папавера сказал, что боли в правой ноге пройдут через три-четыре дня, но они не прошли и через неделю. Не в силах заснуть от боли, я ходил по пустой квартире, за окнами которой бушевали атлантические ветры, несущие шквальные и холодные дожди. Испуг охватывал меня. Вот сделали операцию, и ничего не прошло. Что же будет? Только на третью неделю боли стали понемногу ослабевать и уходить. К этому времени мы с женой переселились от Ульрики в дом к Наташиной матери Неле, на редкость доброй и душевной женщине, года на три моложе меня, которая, как оказалось, тоже была когда-то геологом. Преодолевая боль, я начал понемногу «расхаживать» больную ногу, сначала с палкой, поскольку сильно хромал, потом – без нее. Примерно через три недели после выхода из больницы мы смогли приступить к съемкам, приятно удивив и успокоив Арне.
Что же касается доброжелательности и отзывчивости немецких врачей, с которыми мне многократно пришлось встречаться впоследствии, то, вопреки нашим заскорузлым представлениям о расчетливости и холодности немцев, она оказалась поистине удивительной. Так, через месяц после операции, в Дортмунде, где меня неожиданно прихватил нешуточный приступ гипертонии, первый попавшийся врач, к которому я обратился, и его жена, работавшая медсестрой в его маленькой амбулатории, сделали мне необходимые уколы, снабдили грудой весьма дорогостоящих лекарств и категорически отказались брать деньги. Я уже не говорю о замечательных врачах Эппендорфской клиники: профессорах Байеле и Уланде, докторах Ангелине Гудхофф и Александре Манне, многократно помогавших мне в трудных ситуациях.