Моим первым Учителем и Гуру в тюремной лингвистике стал балагур по кличке Джуниор[141] – тюремный Эдди Мерфи. После него у меня было много инструкторов по «ибониксу», но олимпийское золото принадлежало только ему.
Языковые выкрутасы интересовали меня профессионально – где-то в недрах прокуратуры и ФБР завалялся мой синий университетский диплом.
Пять лет я изучал романо-германскую филологию, но только сейчас, в федеральной тюрьме Форт-Фикс, у меня появилась уникальная возможность стать лингвистом-исследователем.
За неимением специальных карточек, на которые я должен был заносить примеры из американского блатного жаргона и черного «ибоникса», новые слова и выражения записывались в общую тетрадь и распределялись по категориям.
Была еще одна причина, по которой я решил заняться прикладной тюремной филологией.
Как правило, людям нравилось рассказывать о себе и давать советы. Следуя заветам мудрого Дейла Карнеги и вспоминая этнографа Шурика из «Кавказской пленницы», который на радость другим записывал тосты, я стал прилежным учеником и студентом – ибониксоведом.
И раскрыл уши.
Как-то раз еще на той стороне, стоя в очереди в тюремную лавку, я разговорился с одним чернокожим. Когда я слышал незнакомые слова, то переспрашивал своего болтливого собеседника. Причем по многу раз.
Выяснилось, что Шон «выдает перлы» на городском негритянском сленге – том самом ибониксе.
Когда же я повторил что-то простенькое из его репертуара, то нам обоим стало необычайно смешно. Веселились и он, и я, и все окружавшие нас черно-испанские зэки.
Аналогично потешались русские иммигранты в Нью-Йорке, научив своих американских коллег по работе говорить по-русски слова «жопа» или «пидарас».
Я нарочно утрировал свои реплики, произнося их с сильным русским акцентом, но, к моему большому удивлению, этого балагана почти никто не замечал.
Через полгода усиленных тренировок ситуация достигла своего абсурдного апогея: большая часть моих чернокожих товарищей по Форту-Фикс называла меня только так: «Gangsta L.», то есть «Гангстер Л.»
Самое забавное и невероятное – я начал отзываться на это имя!
В моем новом лексиконе – «золотом фонде зэка» – появились самые настоящие перлы. Например, два простеньких приветствия.
На стандартный вопрос: «What's up, what's up?», то есть «Как дела?» – отвечать следовало только так: «Same shit, different toilet» («То же самое дерьмо, только другой унитаз»).
Любимая фраза моего гуру Джуниора звучала следующим образом: «What's the story?» – «Как поживаешь, какие истории»? Ответ был трагичен и прост: «Ain't no glory in my story!» («История моей жизни бесславна»).
Высшим шиком в ибониксе считалось умение сочинять новые слова и фразы, которые потом были бы подхвачены народом.
Сленг Филадельфии, Чикаго или Нью-Йорка мог различаться, хотя основной костяк вокабуляра был понятен всем. От Вашингтона до самых до окраин.
Рэп-певцы приложили свою руку к делу популяризации общеамериканского цветного жаргона. Так, одна фраза кочевала из песни в песню, была любима всеми и использовалась зэками направо и налево. Мне она нравилась необычайно, поскольку была настоящим бриллиантом в короне афроамериканского инглиша[142].
Писалась и произносилась она одинаково ярко и необычно: «Fa shizzle, ma nizzle!»[143], означала: «For sure my nigga!» и переводилась: «Конечно, мой ниггер!»
В значении – «друг».
Лингвист Трахтенберг подумал и сделал пометку в своем кондуите: «Ebonics – это особая языковая форма, употребляемая афроамериканцами и заключенными американских тюрем, со своим уникальным синтаксисом, фразеологией, грамматикой, фонетикой, ритмом и семантической системой, отличающейся от логического и общеупотребительного английского языка, служащая замаскированной формой протеста против стигматических и расистских установок в современном обществе, а также для передачи закодированной информации между членами одной социально-возрастной или этнической группы».
Я остался доволен собственным научным выводом. Оказалось, что уроки из Воронежского универа даром не прошли.
Апофеозом наших с Джуниором занятий ибониксом и негритянско-тюремной субкультурой было совместное исполнение рэп-песен.
По вечерам от своих соседей мне волей-неволей приходилось слышать очередную «горячую десятку» хип-хопа, рэпа и «Ар энд Би».
Иногда, как заправский исследователь Миклухо-Маклай, я просил исполнителей написать или медленно проговорить слова того или иного шедевра.
Через несколько месяцев я уже мог поддержать светский разговор – «table talk»[144] о композиторах и поэтах-песенниках, популярных в моей 315-й: Фифти Сенте, Джей Зи, Бигги Смолзе и прочая, и прочая, и прочая.
Джуниор явно гордился своим студентом.
Когда мы с ним прогуливались по зоне, он любил останавливать каких-то своих черных друзей и просил их узнать у меня «как дела»?
Подыгрывая своему 25-летнему профессору, я как собака Павлова, натренированно выдавал один из отскакивающих от зубов ответов про «унитаз» или «глорию мунди»[145].
Успех шоу был гарантирован!
При этом все стороны (каждая на свой лад) получали удовольствие от этих добрых и незлобивых лингвоэтнографических игрищ.
Безусловно, гвоздем программы для сокамерников и особо близких товарищей было мое сольное исполнение популярной рэп-песни Бигги Смолза «Who the fuck is this / Calling me at 5.46 in the morning? / I am yawning![146]»
Иногда по просьбе американских трудящихся я повторял эту композицию о трудной жизни чернокожего наркоторговца на «бис».
Хохот переходил в стон, народ отчаянно бил себя по коленкам или подвернувшимся нарам, а мы с Джуниором снисходительно кланялись «многоуважаемой публике».
При этом мой эксцентричный наставник картинно протягивал мне свою темно-коричневую руку, а я ему – свою.
Как на открытке или политплакате советских времен о дружбе народов, мы застывали в межрасовом рукопожатии и экстазе интернационализма.
При этом мы громко, серьезно и с выражением произносили политически корректную американскую белиберду: «Плавильный котел», «Расовое разнообразие», «Отсутствие предубеждений», «Межэтническая дружба» и тому подобное.