Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 47
Могу ли я, например, думать о Гомере как о какой-то ничего не значащей для меня, бессодержательной абстракции? Нет, Гомер для меня автор «Одиссеи» и «Илиады», которые, в свою очередь, точно так же не существуют для меня не как бестелесные звуки, но как мое понимание этих произведений (то есть перед нами опять-таки все та же свернутая функция). Наконец, если я в принципе не знаю о существовании «Одиссеи» и «Илиады» (думаю, таких «антиковедов» сейчас много), но где-то краем уха слышал про «старика Гомера», то он, вероятно, будет для меня «стариком Гомером» – тоже, но уже так, свернутой функцией. Иными словами, всякая моя «внутренняя жизнь» – это гигантская масса взаимосвязанных, взаимообусловленных значащих что-то знаков. Но что есть эти знаки, взятые в своей массе?
Ролан Барт писал, что «наш мир бесконечно суггестивен»[114] и легко усваивает ложные, неподлинные смыслы, функционирующие в культуре (именно их Барт называет «мифами» и им посвящены его «Мифологии»). Жиль Делез идет дальше – в своей «Логике смысла» он пишет о том, как симулякры «поднимаются на поверхность», что их властью «определяется современность», о том, наконец, что, в отличие от симулякров Платона, нынешние симулякры, таят в себе силу «отрицающую оригинал и копию, модель и реконструкцию»[115]. Впрочем, если Делеза весь этот деконструктивизм просто радует и даже будоражит (почему-то), то у Бодрий-яратема симулякра и вовсе звучит уже как призывный набат. Выстраивая целую эволюцию симулякров, он говорит о «подделке», где образ отражает реальность, о «производстве», где образ скрывает и искажает реальность, о собственно «симуляции», где образ скрывает отсутствие реальности, и, наконец, о «фрактальной симуляции», когда образ не имеет никакого отношения к реальности, превращаясь в чистый симулякр симулякра[116]. «Собственно больше опереться и не на что, – пишет Жан Бодрийяр в „Символическом обмене и смерти“. – Нам остается одно лишь теоретическое насилие. Смертельная спекуляция, единственным методом которой является радикализация всех гипотез. Даже „код“ и „символическое“ – все еще термины-симуляторы; хорошо бы суметь постепенно вывести их за пределы речи»[117]
Полагаю, ни Барт, ни Делез, ни Бодрийяр не могли и представить себе, чем исторически продолжится фиксируемая ими «деконструкция» «логики смысла», точнее, тот тупик, в котором она окажется. И дело, конечно, не в медиа как таковых, о чем наперебой пишут критики современной культуры и разного рода «активисты», проблема возникает на стыке чрезвычайных объемов доступной нам информации, с одной стороны (и тут, конечно, без новых технологий не обошлось), и крайне низких пропускных способностях отдельно взятого мозга – с другой. Но и здесь проблема не в простой «перегрузке каналов», о которых предупреждала Элизабет Эйзенстайн, а в том способе преобразования информации, который начинает использовать наш мозг, приспосабливаясь к ее переизбытку. А выбор адаптационных стратегий здесь весьма ограничен: если не учитывать какие-то специальные технологии мыслительной деятельности, то их всего две – упрощение до стереотипного клише (это, как известно, главное свойство нашей психики по И.П. Павлову – «стремление к динамической стереотипии») и простое игнорирование избыточной информации.
В результате мы сталкиваемся с проблемой обратной связи между той информационно-культурной средой (миром интеллектуальной функции), в которой мы существуем, и способами, которыми мы с ней взаимодействуем. Чем более клишированным становится наше интеллектуальное восприятие, тем с большей настойчивостью мы игнорируем сложные (и трудоемкие в усвоении) объекты мира интеллектуальной функции, а соответственно, и тем меньшее количество таких – сложных – объектов в нем сохраняется. Иными словами, избыточный объем информации неизбежно приводит к структурному выхолащиванию мира интеллектуальной функции (что, впрочем, может совершенно не сказаться на его содержательных объемах), а за этим следует и еще большее упрощение интеллектуального восприятия, что, в свою очередь, по принципу обратной связи в еще большей степени дефрагментирует и уплощает культурно-информационную среду (наш общий МИФ). Как интересно в таком случае выглядит со стороны наше время, если уже Готфрида Лейбница в XVIII веке волновало (притом что мозги у Готфрида Вильгельма были, надо думать, не из самых слабых), что человечество скатывается к варварству, будучи не в силах разобраться в объеме существовавших на тот момент знаний?
То есть в тот момент, когда человечество настолько озабочено экологическими проблемами, настоящая экологическая катастрофа происходит непосредственно в среде обитания наших сознаний – в мире интеллектуальной функции. Ричард Докинз, как я уже говорил, решительно вводит в обиход понятие «мема». Он делает это уже в своей знаменитой книге «Эгоистичный ген», где выдвигает оригинальную – геноцентрическую – эволюционную теорию, согласно которой в естественном отборе участвуют не особи как таковые, а их гены. Согласно Докинзу сами гены, «заинтересованные» в создании бесчисленного множества собственных копий, толкают эволюционную спираль вверх. В этой же книге он высказал и другое, не менее, впрочем, дискуссионное предположение о том, что наша культура развивается и воспроизводится по тому же самому принципу – за счет копирования «мемов» – единиц культурной информации, копируемых нами друг у друга посредством имитации, научения и т. п.
«Мне уже приходилось выступать в поддержку репликатора абсолютно негенетической природы, процветающего в среде, образуемой высокоразвитыми, обменивающимися информацией мозгами, – пишет Р. Докинз в „Расширенном фенотипе“. – Я дал ему название „мем“ (Dawkins, 1976). К сожалению, я […] не провел достаточно четкой границы между собственно мемом как репликатором, с одной стороны, и его „фенотипическими эффектами“ или „меме-тическими продуктами“ – с другой. Мем следует рассматривать как единицы информации, хранящейся в мозге. Он имеет определенное строение, воплощенное в том материальном носителе информации, который использует наш мозг, каким бы этот носитель не был. […] Это нужно, чтобы отделить мем от его фенотипических эффектов – влияний, которые он оказывает на окружающий мир.
Фенотипические эффекты мема могут иметь форму слов, музыки, изображений, фасонов одежды, мимики и жестикуляции, а также навыков вроде открывания синицами молочных бутылок или мытья пищи японскими макаками. Все это внешние, видимые (слышимые и т. д.) проявления мемов, находящихся в мозге. Эти проявления могут восприниматься органами чувств других особей и воздействовать на мозг получателя таким образом, что в нем записывается копия исходного мема (не обязательно точная). Новая копия мема теперь имеет возможность распространять свои фенотипические эффекты, создавая в других мозгах копии уже самой себя. […] Если фенотипический эффект мема – мелодия, то чем она привязчивее, тем выше вероятность ее распространения. Если это научная идея – то возможность ее распространения по мозгам ученых всего мира будет зависеть от ее совместимости с комплексом идей, уже укоренившихся. […] Важным фактором отбора, действующего на любой конкретный мем, будут другие мемы, которым уже посчастливилось стать преобладающими в мемофонде. Если в обществе доминируют марксистские или фашистские мемы, то успех репликации любого нового мема будет зависеть от его совместимости с имеющимся фоном»[118].
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 47