Нельзя было понять, чем она занималась. Приходила порой к обеду, здоровалась таким тоном, словно просто зашла на минутку забрать свои вещи, и никто из начальства ничего ей не говорил, потом сидела, листала журналы и уходила в пять, как дореволюционный расслаб ленный дворянин на синекуре. Или же наоборот: спозаранку, под колокольный звон (милостиво прощавший меня за вчерашнее), приходила в редакцию и напряженно что-то печатала и работала так до позднего вечера.
Вскоре ко мне стали поступать первые полосы, подписанные ее именем, и я, обескураженный, как игрок, с которым какой-то профи зло пошутил, выкосив всех монстров в его игре, не знал, как мне быть: в ее статьях мне нечего было делать. Более того, я чувствовал невидимое паутинное родство ее текстов с теми, что я читал и любил давно. Неважно, про что писала та, недостижимая: про музыку, про кулинарию, про фильмы, про моду, про буддизм (последние две вещи в современной Москве давно стали синонимами) – все это было безупречно сшито невидимыми шелковыми нитями, и можно было, как в гамаке, долго качаться в этом упругом синтаксисе, не боясь запутаться и перевернуться, потому что в нужный момент, за секунду до падения, мягко останавливала надежная, просчитанная синкопа. Иногда лишь шелковые нити нарочно сплетались в самостоятельный нефункциональный узор, обнажая прием, и текст напоследок показывал кокетливый язычок чулка, словно нечаянно прикушенный щербатой челюстью шкафа. Невозможность совпадения подчеркивала дразнящая деталь: одна и та же фамилия. Тем более не может быть, что она, слабенькая, до половины укутанная шарфом…
Как-то я не выдержал и спросил, не знает ли она свою знаменитую однофамилицу, которая писала там-то и там-то, и вот есть статьи такие-то.
Она очень просто, будто отвечала, который час, сказала:
– Я не однофамилица. Это я.
Я вдруг почувствовал себя безоружной убегающей фигуркой в шутере… нет, какое там, гораздо страшнее! – висячей строчкой в только что сверстанной газетной полосе, которую вот-вот весело убьет опытный корректор.
– Сколько же тебе тогда лет?!
– …
Не поверить ответу было нельзя – настолько он был неправдоподобен. Тут она, наконец, рассмеялась, видимо еще не устав получать удовольствие от того впечатления, что производила на мужчин, называя свой возраст. Выглядела она минимум на десять лет моложе. Когда мы шли назад, я останавливался на каждом пролете и по-плебейски нудил:
– Ну да?..
Она смеялась и дальше текла вверх своей легкой, слабенькой походкой. Я же впервые заметил, что меня раздражает звук, который я до этого спокойно и даже с удовольствием слышал каждый день уже несколько месяцев подряд: этажом ниже нас располагалась какая-то псевдовосточная студия массажа, привратником которой служил ужасно сверстанный рекламный щит: омерзительно короткий дефис вместо тире, адреса и цены в кашу, пролетарский Times New Roman при печати перекосило до крика, как в комнате смеха, легкая голая женщина лежит на спине, мазохистски улыбаясь проходящим мимо, и кто-то сверху толстыми пальцами навсегда сжал ей сонную артерию, – а дверь заманчиво полуоткрыта, розовая занавеска ожила, и от сквозняка ласково журчат глупые приветственные колокольчики.
Не знаю, когда она работала, все время поглощенная своими журналами, но полосы от нее поступали стабильно. За талант я был трепетно благодарен ей, а за грамотность и аккуратность всего лишь боготворил: резать эти тексты было бы кощунством с моей стороны – все равно что, гоняясь за химерами в готическом шутере, забавы ради расстреливать мраморных ангелов и голубков под потолком. О, это ее ежедневное, неустанное листание журналов!.. Откинувшись в кресле и уткнувшись подбородком в шарф, она молча сидела, закутав руки в рукава, как в муфту (еще один + к дореволюционности), потом брезгливо протягивала одну слабую, легкую руку к стопке, минуту мелко шелестела двумя тонкими пальцами и вдруг хищно выхватывала и подтягивала к себе какого-нибудь широкоформатного полиграфического монстра: добыча захвачена. Медленно нагибалась над столом, обнаруживая беззащитные жемчужинки позвонков, и принималась листать: поднимала страницу легким, слабым, женственным, оправляющим движением руки, словно ей не по силам были чугунные правдорубы отечественной либеральной прессы, но низвергала ее вниз опять же резко и хищно и вдобавок властно прихлопывала сверху миниатюрной ладошкой: я все про вас поняла, попробуйте только слово сказать. Все женщины Москвы со всеми своими духами, и волосами, и шубками, и каблуками, и веселыми дамскими секретами, скелетами в повесившихся на локтях сумках, и блеском колен и волос, и нежными мизинцами, скользящими по экрану телефона, где заперт и переложен нафталином солидный, состоятельный, сытый не я, и всеми своими корректорами, устраняющими погрешности на стареющих лицах, – все они не могли мне дать столько подробностей для наблюдения, узнавания и удивления, сколько давало мне одно это ежедневное механистичное движение руки, переворачивающее вверх дном очередной крикливый политический еженедельник. Моя мрачная мужская страстность, каждое утро хоронившая по несколько сот женщин, вдруг растерялась: я поймал русалку, но не знал, как быть с ней. Я долго иногда не мог перестать смотреть на нее, даже отведя взгляд, и погрешности в полосе, над которой я работал в тот момент, нагло, ловко и злорадно резвились и плодились, словно мстя мне за прошлые оскорбления.
Начался удивительный апрель: дождливый, яростный, смешавший «Времена года» Вивальди с металлической арт-роковой оперой System of a Down. Всю ночь хлестал дождь, а под утро примораживало, и, приходя в редакцию, гораздо чаще колокольного звона я слышал теперь менингитные стоны автомобильных сигнализаций. К обеду лед таял, и с крыш колоколило вовсю, и покатый двор, в котором находился наш офис – дома начала прошлого века, грязно-желтые стены, крюки, лестницы, железо и кирпич, неправильно понятый Сохо, – наполнялся рекой, канализационные люки захлебывались и давились, и отданный на откуп офисным сидельцам индастриал торжественно спивался от безработицы.
Мы все чаще болтали с ней за сигаретой, и она, очаровательно надувая тонкие щеки, подолгу держала дым во рту, обдумывая очередную фразу, а я стыдился своих подростковых будуарных фантазий: так же она, наверное, и пишет… с тонкой своей сигаретой… подглядеть бы хоть раз! (Полосы от нее по-прежнему попадали в мой почтовый ящик именно в те моменты, когда она особенно яростно выхватывала и подтягивала к себе очередную журнальную жертву.) Она объясняла мне тонкости текущего политического процесса и протестного движения. Я и сам мог ввернуть словцо, потому что ходил зимой на знаменитые митинги, куда влекло меня, к сожалению, не гражданское чувство, а желание компании, впечатлений, движения. Я покупал тогда бутылку холодного чая, выливал его и заполнял емкость коньяком, или же смешивал водку с чаем – полиция не видела, а бутылка замечательно прилипала к губам в тех страшных февральских морозах… Тогда вообще все было очень либерально, но настроения менялись, и мы прикидывали, что будет, когда новым министром внутренних дел станет человек с чудесной фамилией, что больше подошла бы директору детского сада, которого все прочили на это место. «Вероятно, будут винтить и давить, – рассуждала она, надувая щеки дымом. – На уступки они не пойдут».