— Конечно…
— Врете! — сказал он, еще сильнее сжимая ее обеими руками.
— Ролан, мне больно, у вас руки как клещи, — простонала она, прижимаясь к молодому человеку.
Родриго присоединился к Теодоре в поточной аудитории Сорбонны; они оба обосновались в верхних рядах, откуда открывался вид на пошлейшую фреску Пювиса де Шаванна, которую некоторые предлагали отковырять и продать на базаре на улице Эколь, разрезав на кусочки в виде пазла.
— Ну, что? — спросила Тео среди непрекращающегося шума. — Ты узнал, где Ролан?
— Его папаша захлопнул дверь у меня перед носом. Сказал только, что его сын больше не имеет ничего общего с такими ублюдками, как мы, и что он отослал его в Трувиль.
— Вот черт…
— По крайней мере, он не в больнице.
Стоявший на сцене оратор рассуждал о том, согласятся ли коммунисты войти в объединенное левое правительство, как предложил сегодня утром Миттеран.
— Никогда! — сказал студент в твидовой куртке. — Чтобы коммунисты связались с Мендесом, они же считают его ставленником американцев!
— Плевать нам на их возню! — заорала кудрявая блондинка.
— Правильно! — крикнула девушка, похожая на Жюльет Греко[76]. — Все они жрут из одной миски!
— Миску на свалку! — подхватила другая.
— Ни голлистов, ни коммунистов, ни Миттерана!
— А нам что, закрывать лавочку?
— Ребята, о нас все забыли, они играют без нас!
— Пусть подавятся своей политикой, мы будем менять жизнь вокруг нас!
Внизу возле сцены стоял низенький толстячок в темных очках. Черные волосы выдавали в нем испанца. Он передал председателю записку, и тот уставился на него, широко раскрыв глаза. Тогда испанец передал свой паспорт, и председатель открыл рот от удивления. В зале продолжали обсуждать временное правительство. Председатель взял микрофон и в относительной тишине сказал:
— Мы немного изменим порядок выступлений, есть человек, который хочет высказаться…
— Пусть дождется своей очереди!
— Мы дадим ему слово, это поможет вывести дискуссию из тупика.
Председатель сделал знак испанцу в очках, тот поднялся на сцену, уселся рядом и, не говоря ни слова, на глазах у заинтригованного зала одним движением снял очки. У фальшивого испанца были голубые глаза, и даже издалека все узнали его улыбку и голос, когда он сказал:
— Привет, а вот и я!
Это был Кон-Бендит. Перекрасив волосы, он добирался из Германии в багажнике автомобиля, пешком, на лошади, на дирижабле — какая разница, никто этого не знал, и это было совершенно не важно. Кому какое дело, главное — Кон-Бендит вернулся в Сорбонну, а правительство осталось в дураках. Несколько долгих минут аудитория шумно ликовала, всех охватило безумное веселье. Они топали, кричали: «Нам плевать на все границы!», дурачились, обнимались, целовались, танцевали на скамьях, и Кон-Бендит с увлажнившимися от радости глазами сказал в микрофон:
— Меня изгнали за то, что я нарушил общественный порядок. Но когда ректор и министр внутренних дел вызвали легавых в Сорбонну и в Латинский квартал, они нарушили общественный порядок гораздо больше, чем я. Предлагаю изгнать их из Франции!
Среда, 29 мая 1968 года Генерал улетел, но ненадолго
Атмосфера в комиссариате накалялась, полицейские недовольно гудели, чувствуя, что начальство их бросило. Еще посреди заварухи офицеры потихоньку срывали с себя отличительные знаки, чтобы не навлечь гнев толпы. Тогда подчиненные все менее охотно выполняли приказы, отказывались переходить в наступление и бегать за этими юнцами, куда более шустрыми и к тому же в спортивных тапочках, а не в тяжелых солдатских ботинках. Потом газеты запестрели злопыхательскими статейками об ужасах полицейского произвола: «Раздев студента, жандармы, чтобы позабавиться, засунули ему в плавки гранату». Как будто сами зачинщики беспорядков были лучше! А как же булыжники, брошенные в упор, и химические вещества, от которых оставались ожоги на лице и на руках? Мало того, в неразберихе полицейские ранили друг друга, обмениваясь тумаками, подножками, тычками и ударами дубинок, а все потому, что слишком плотно сомкнули ряды, продвигаясь вперед с грозными криками, которые должны были напугать противника, но только смешили его. Не говоря уж о баррикадах, где было подвернуто столько лодыжек и содрано столько колен. Ну, и где же благодарность начальства? Последней каплей стало письмо полицейского префекта, которое пришло сегодня утром и теперь висело у входа:
Сегодня я обращаюсь ко всем силам правопорядка — от рядовых полицейских до сержантов, от офицеров до начальников отделений, — с тем чтобы напомнить о проблеме, которую мы не имеем права замалчивать. Речь идет о неоправданном применении силы…
Люди читали и возмущались, бригадир долго рассматривал письмо, надев очки. Все были раздражены до предела.
— Ну, спасибо за поддержку! — сказал полицейский Миссон.
— Этот Гримо, — подхватил Пелле, — такой же буржуа, как и недоноски из Сорбонны!
— Их защищает, а на нас ему плевать!
— Моего парнишку в школе обзывают сыном легавого.
— А на меня соседи косо смотрят. Раньше-то здоровались — еще бы, я же их от штрафов отмазывал!
— А если бы мы сидели сложа руки? Они бы там наверху быстро поняли, за кем сила.
— Правильно, Миссон. Если б не мы, коммуняки уже давно сидели бы в Елисейском дворце.
— Что за разговоры?! — воскликнул комиссар Лам-брини, входя в комнату.
— Господин Гримо нас бросил! — сказал Пелле.
— Не может быть!
— Вот, почитайте, господин Ламбрини…
Комиссар подошел к листкам, прикрепленным к стене кнопками, и прочел вслух выделенный карандашом абзац:
— Избивать лежащего на земле демонстранта — значит избивать самого себя, бросая тень на всю полицию. Еще менее допустимо бить демонстрантов после ареста и в момент отправки в полицейские участки для дачи показаний…
— Что вы имеете против распоряжений господина префекта?
— Нам не дают средств для их выполнения!
— Вот, помню, — сказал Пелле, — господин Папон хорошо нами командовал, когда мы гоняли арабов. На один удар ответим десятью, вот как он говорил! Уж он умел поднять боевой дух!