— Я не переживу, если ей придется страдать из-за этой истории.
Было около половины второго ночи. Инга лежала под синим одеялом, подтянув колени к груди. Ее тонкое лицо казалось изможденным. Пора было спать, но она протянула руку и дотронулась до моего запястья:
— Подожди, Эрик, не уходи. Давай еще чуть-чуть поговорим, только про что-нибудь другое. Знаешь, теперь, когда старый дом продан, я все чаще и чаще вспоминаю наше с тобой детство. Помнишь, как я заставляла тебя играть в принца и принцессу?
— Помню, — кивнул я, чувствуя, как губы расползаются в улыбке. — И также помню, что лет в шесть-семь решил положить этому конец, чтоб никаких больше Белоснежек и Спящих Красавиц.
Инга тоже улыбалась. Лиловые тени, залегшие под глазами, делали их глубже.
— Когда ты был совсем маленьким, принцем была я, а тебя я наряжала как девочку, и ты был принцессой.
— Убей — не помню.
— И больше всего тебе нравилось лежать мертвым, а потом пробуждаться ото сна. Ты был готов в это играть бесконечно. Потом ты подрос и соглашался только на роль принца. И я обожала вот так лежать и ждать, когда меня поцелуют. Конечно, я воображала себе, что целует меня не мой младший братик. Я обожала открывать глаза, садиться. Обожала чудеса.
Инга смежила веки и, не открывая глаз, пробормотала:
— Это так эротично… когда тебя пробуждают к жизни.
Глубокий вздох.
— Спасибо Генри, а то ведь я вообще забыла, что такое любовный угар.
Я ничего не ответил. Слова «любовный угар» несколько раз отозвались эхом у меня в голове, и вдруг я услышал голос моей сестры:
— Мэгги Тюпи.
— Как же, как же, малышка Мэгги Тюпи, славная такая, я помню ее. Они жили чуть дальше по дороге.
— Мы с ней устроили для тебя танец в чистом поле и плясали почти голые, в одних сорочках. Это так будоражило кровь. Мне показалось, я вот-вот описаюсь, но бог миловал. Сколько же мне тогда было? Лет девять, наверное. Помню, как мы носились и кружились, пока не зазвенело в голове и не закололо в боку.
— Я тогда ее поцеловал.
Мэгги Тюпи… Перед глазами возникла копна каштановых кудряшек, разметавшихся среди незабудок, и я вдруг вспомнил голые чумазые коленки под грязной белой сорочкой. Они были усеяны пятнами: зелеными от травы, бурыми от земли и алыми от свежей крови, сочившейся из ссадин, которые никогда не заживали, потому что болячки не успевали подсыхать. Мэгги искоса смотрела на меня одним глазом и изо всех сил сжимала губы, чтобы не расхохотаться, а я все равно хотел поцеловать эти плотно сжатые губы цвета малины, наклонился и приник к ним ртом, коротко, но решительно. Какое это тогда было счастье!
— Мэгги Тюпи, — произнес я.
Инга опустила голову на подушку и прикрыла глаза.
— А помнишь этот день, когда птицы съели наши хлебные крошки? Ты помнишь?
Я увидел землю с неровными пятнами света, пробивающегося сквозь листву. Мы стоим за домом на высокой насыпи, которая уходит дальше, к ручью. Внезапно из кроны дерева у нас над головами с шумом взметывается в небо стая скворцов. Шелест трепещущих крыльев перекрывает журчание воды в ручье, и мы смотрим с обрыва, как птицы пикируют вниз, на дно длинной колеи, где мы с Ингой насыпали для них хлебных крошек.
— Это было похоже на чудо, — пробормотала Инга, не открывая глаз. — Словно сказка стала явью, словно мы с тобой жили в зачарованном царстве, правда?
Я сжал ее пальцы и, помолчав немного, произнес:
— Конечно правда.
Отец снова пошел учиться в колледж Мартина Лютера, на этот раз как ветеран Вооруженных сил США.[49]Ему было двадцать четыре года. Я отчетливо представляю себе, как он сидит вместе со своим другом Доном на концерте хоровой музыки. Сидят они скорее всего на церковной скамье, поскольку концерт проходит в часовне.
Один из номеров, хорал «Приди, день благой», вызвал у меня в памяти череду событий, сперва приятных, но потом шаг за шагом подводивших меня к ужасной картине бессмысленного убийства японского офицера. Меня начало трясти. Дон страшно перепугался. Чтобы успокоить его, мне пришлось солгать и свалить все на приступ малярии. Обычно кошмары мучили меня по ночам, средь бела дня такое произошло в первый и последний раз, но с того дня я жил в постоянном страхе, что это может повториться.
Я перечитал эту запись несколько раз, пытаясь разобраться в том, что же произошло. Этого хорала не оказалось в красном сборнике лютеранских песнопений, который неведомым образом попал на полку моей библиотеки. Возможно, в словах или мелодии был некий намек, ставший отправной точкой для вереницы страшных видений, которые мой отец не мог остановить.
Навязчивые посттравматические воспоминания возникают в мозгу у больного как взрыв.
— Я была уверена, что мы так в квартире и умрем, — рассказывает мне молодая женщина, — но нас обнаружил какой-то полицейский. Он вывел нас наружу, и мы побежали.
Порывистый вздох.
— Ничего не видно, дышать нечем, все черно, и мы идем через этот сухой удушающий дождь. А потом я смотрю, на земле лежит рука. Человеческая рука. И кровь очень странного цвета, я даже про себя отметила.
Дыхание учащается.
— И мне пришлось через нее перешагнуть. Мы побежали. Я думала, мы умрем. И это чувство приходит снова, особенно по ночам, этот бег вслепую. Как будто все заново. Я просыпаюсь оттого, что меня тряхнуло, словно взорвалось что-то внутри. Сердце колотится. Дышать не могу. Только это не во сне.
Рот ее кривится.
— Это наяву.
Она закрывает глаза и плачет.
В тот день мы ждали пострадавших во всех приемных покоях, во всех больницах города, но они не появились. Они пришли к нам потом, с нестирающимися воспоминаниями, с картинами, словно выжженными в памяти, оживающими при любом гормональном всплеске, с цунами, возникающим в мозгу из-за возвращения непереносимой яви. Приди, день благой.
Итак, хор поет. Молодой ветеран сидит на скамье и слушает коллективное благодарение Господу милосердному за все Его благодеяния. Возможно, ему приходят на ум псалмы, которые он пел в детстве, когда отец брал его с собой на службу. Это приятные воспоминания. Он слышит приглушенные голоса паствы на молитве в Урландской лютеранской церкви, когда к Господу взывают о милосердии, и потом в его сознании возникает еще один образ, неотвязный и беспощадно внезапный: заросли травы, а в них коленопреклоненный человек со сложенными руками. Он молит о пощаде.