А ночь и не думает кончаться, величественно-презрительно длится и длится, и я уже с отчаянием, но и с появившейся вдруг отвагой сражаюсь с бездной, мужественно возвращаю все те ужасные видения, которые были у меня во время болезни, вглядываюсь в них, снова вхожу в те странные помещения, в которые заводил меня бред, но которые почему-то страшно волнуют меня. Потом перед закрытыми глазами остаётся лишь бездна, в которой бесшумно и бесконечно падают полупрозрачные кольца, похожие на тонкие срезы лука…
Наконец, под окнами слышится шарканье метлы, но я по-прежнему поглощён ночью, я встаю и двигаюсь механически, и бабушка шевелит губами беззвучно, и в глазах её испуг: куда я закатился за эту ночь, в какую даль? Все смутно помнят и боятся этих далей, и как страшно увидеть, что твой хрупкий внук тоже их повидал!
Да, — успокаиваем себя — а ведь ходим по тонкой плёнке, а под ней — тайны, ужасы, бесконечность!
Значит, надо быть всегда собранным, чётким, и к тому ужасу, что нас окружает, не добавлять ещё бед, сотворённых уже собственными руками. Как-то очень рано и очень испуганно понял я, что через малейшую дыру в твоей обороне мгновенно начинает хлестать тьма, ужас, хаос — и потом почти невозможно будет ничем эту дыру забить!
А как раз во время болезни ко мне зачем-то зашли эти одноклассники-остолопы (ещё сильнее усугубив тоскливое нежелание возвращаться в класс)… Так ведь зашли, бессмысленно — согреться после шатаний, и буквально оглушили неразборчивым гвалтом. Да — нет ничего страшнее коллектива: с каждым в отдельности ещё и можно было бы о чём-то поговорить, но когда все вместе… царствует что-то нечеловеческое! И чувство тревоги, хаоса, потери равновесия, появившееся у меня с их приходом, вдруг странным образом реализовалось: исчезла пробка из ванной! Я пошёл после их ухода в ванную, прополоскать горло соляным раствором, смыть отвратительный привкус тех слов, которые пришлось, приноравливаясь к посетителям, произнести.
Я вошёл в полутьму ванной и увидал с тоской чёрную дыру, не заткнутую пробкой. И как-то необъяснимо я почувствовал, что через это отверстие хлынет тьма, хаос несчастья — надо было срочно её заткнуть! Но я даже и не пытался искать пробку под ванной, в каких-либо других местах — я точно уже знал, что она исчезла, и что без этой пробки хлынут несчастья — за хаос, пропущенный в твою жизнь, приходится расплачиваться — нельзя его допускать! Кому могла понадобиться пробка? Рациональные объяснения тут бесполезны — ахинея не любит рациональности! Я только знал, что если не заткнуть эту чёрную дыру, гнетущая бессмысленность будет хлестать, пока всё не затопит!
Я знал уже, что если потеряешь варежку и не изменишь своего состояния, в котором ты это сделал, то назавтра потеряешь шапку, шарф, ботинок, голову, жизнь! Вниз катишься очень легко, с упоением отчаяния — и надо уметь оцепенеть на краю, собраться, разобраться… спокойно… ничего ещё страшного не произошло, пока не произошло, но — внимание!.. Встрепенуться! Собраться! Сигнал — назовём его «потерянная варежка» — должен тут же мобилизовать все силы, всё внимание!
От настроя твоего очень даже зависит траектория ближайшей твоей жизни! Но не надо никому рассказывать о ней — иначе хаос порушит всё! Скрывать, обманывать, куда идёшь, не раскрывать до конца — только так можно прийти туда, куда хочешь… иначе толпа бессмысленных проводников и советчиков задушит тебя!
Спокойно, спокойно!.. Комната осветилась солнцем, бабушка ловко вщёлкнула челнок в швейную машинку, застучала, пошёл ровный шов… смотри — ведь есть в жизни чёткость и смысл, смотри, какой ровный шов выбегает из-под иглы!
Я вышел. На улице бегали толстые голуби — и вдруг один из них залез на макушку клумбы из перламутровых цветов и неподвижно застыл наверху. Чего это он? — я остановился. — А, ясно: нацепил клумбу, как хвост — и думает, что на павлина похож!
Я возликовал!.. Да и неважно, в конце концов, что голубь так не думает, важно, что это знаю я! Жизнь сама по себе состоит из бессмысленных молекул — и сложится так, как ты её сложишь!.. Ура!
Сочинять жизнь я начал давно. Помню своё первое и непонятное тогда ликование, когда я сумел изменить строчку одной из самых популярных в то время песен: «…броневики, тачанки!» Никаких броневиков, однако, поблизости не было, зато казанский наш двор был окружен двухэтажными дровяниками.
«Дровяники, тачанки!» — в ослепительно-снежное мгновение воскликнул я и захохотал (в четыре года)… «Слушай, папа!.. Дровяники, тачанки!» — ликующе выкрикнул я. — «Да, да… здорово!» — рассеянно кивнул отец. «Слушай, мама, что я сочинил: “Дровяники, тачанки”!» «Дровяники?» — недоуменно проговорила мама. — «Но при чём тут дровяники?»
«Но вот же они!» — я показал. «Ну и что?» Дровяники хмуро окружали двор, не понимая своего счастья — что они попали наконец в искусство!
«Слушай, бабушка… Дровяники, тачанки!»
Никто не понимал моего ликования — да и сам я навряд ли понимал тогда, что ликую из-за того, что нашёл себе счастливое занятие на всю жизнь!
И потом во мне всё яснее проступал этот способ жизни, я чувствовал, что таким путём — «дровяники вместо броневиков» — можно жить, что жизнью можно управлять по своему воображению, можно складывать её так, как любо тебе!
Это упоение собственным всемогуществом гораздо острее того, что испытывают диктаторы, императоры — они банальны, повторяют друг друга — а ты неповторим!
Помню одну из первых родившихся картин — и ощущение ликования, всемогущества!
Я уже рассказывал, с каким азартом, побеждая тьму, мы лазали по подвалам — и с не меньшей энергией нас преследовал дворник Стрекалов — седой, краснолицый старик, в неизменном треухе, независимо от погоды. Как благодарить мне теперь его, что появился он в моей жизни — первый персонаж?!
А какая шикарная фамилия — Стрекалов, уже одна она — целый рассказ! Мы убегали — он, гулко топоча в темноте, нас догонял, он загонял нас в тупик, шёл, расставив руки и ноги, мы, ликуя, проскальзывали мимо. Стрекалов, уже казалось, не выходил из подвала, не видел белого света неделями — и всё для того, чтобы поймать нас и покарать. Я вдруг представил себе, как он сидит на чём-то в кромешной тьме, даже не зная, на чём он сидит (а откуда знать-то, раз ничего не видно?), тоска одолевает его, он даже не знает — день сейчас или ночь — и откуда это можно узнать? Где-то, непонятно где, щёлкают капли.
Стрекалов вздыхает. «Покушать хоть, что ли?» — думает он. Нащупывает у себя на коленях свёрток, который сам себе по-холостяцки собрал, отправляясь на охоту, берёт заскорузлой рукой гладкое, округлое, тяжёленькое яйцо, и взяв его, как бы клювиком в птичьей головке-руке, клюёт им наобум в темноте, с целью разбить скорлупу, но ни во что не попадает — кругом пустота. Стрекалов делает несколько быстрых шагов в сторону, снова бьёт и снова — лишь пустота. Утирая рукавом кожуха испарину, Стрекалов делает ещё несколько нервных шагов, «клюёт» рукой — и снова ни во что не попадает. Снова бьёт — мимо, бьёт — мимо! Внезапный хохот, прорезавший относительную тишину класса, лишь усугубил мою репутацию ненормального, но посторонняя реакция была неважна.