— Давай, Йереми, приятель, продолжай медитировать и забудь про эту дурацкую руку.
(В общем…)
(Кстати, в одном из диалогов Платона Аристофан утверждает, что самые мужественные мужчины — педики.) (Так что, согласно педику Аристофану, в этот момент педиком был я.) (Потому что софизмы доводят именно до этого.)
Пока Хуп заканчивал наводить марафет, чтобы нам с ним пойти в «Оксис», он сделал мне признание:
— Я был мертвым ребенком, Йереми. Знаешь, что это такое? Да? Вот как это было: вместо того чтобы вот-вот родиться, я был готов вот-вот умереть. Я родился из живота мертвой женщины, Йереми. Я вышел изнутри призрака. Из самой сердцевины смерти. Моя жизнь чуть было не началась наоборот, и поэтому я всегда намерен держать жизнь за горло, понимаешь?
Не знаю, говорил ли Хуп правду — я никогда этого до конца не знаю, — или уже поднялся на русские горки вымысла.
— Хочешь, я тебе кое в чем признаюсь, Йереми? Ну, так вот: когда я был в животе своей матери, я знал, что нахожусь внутри мертвой. А знаешь, почему я это знал? Очень просто: потому что ее убил я.
Я никогда не задумывался о трудовой жизни Бласко: для меня он был поэтом, и мое подсознание считало это занятие единственным: поэт, да еще и проклятый. (И точка.) Но, конечно, писать стихи луне, с ее переменчивым холодом, принцессам-наркоманкам, лаю злых собак в пригородах или рассветам цвета могильного мрамора — это все очень хорошо, но совсем иное дело, удастся ли человеку зарабатывать себе этим на жизнь.
Полагаю, я уже говорил, что Бласко написал книгу, которая называется «Легкий и нефритовый». («Что, черт возьми, это означает?» — спрашивает его Хуп каждый раз, как эта тема всплывает в разговоре.) Бласко отправлял эту книгу на десятки конкурсов, чтобы посмотреть, не принесет ли она ему чего-нибудь, превратив, таким образом, в коммерческое предприятие его продолжительную торговлю с музами, — торговлю, ограниченную вдохновением. Но премии, по словам Бласко, всегда уходят по нечестным каналам, а ему ни разу не дали даже диплома участника.
Я рассказываю об этом потому, что однажды вечером, когда я бродил по улицам, одинокий и экстравагантный, беседуя со своим сознанием, я увидел, как Бласко выходит из супермаркета. Я не говорю, что поэты не имеют право ходить в супермаркеты, но никогда не мог представить себе певца люмпена и суровой жизни в такой критический момент: выходящим из супермаркета с двумя желтыми пакетами в руках. Как бы там ни было, реальность очень могущественна, она также большая оппортунистка, и немедленно заставляет тебя осознавать аномальные ситуации при помощи мгновенно сформулированного силлогизма: «Первый тезис: проклятым поэтам нужно есть, хотя и мало, и пить, причем много. Второй тезис: в супермаркетах продают еду и напитки. Третий и последний тезис: в любом супермаркете ты можешь встретить проклятого поэта». (Вот так просто.) Но даже реальность не заставила меня осознать тот факт, что Бласко был в компании женщины и ребенка: для этого не существовало возможного силлогизма.
Женщина, шедшая рядом с Бласко, тоже нагруженная желтыми пакетами, была маленькая, смуглая и темноволосая, с горестным выражением лица, и в ее фигуре уже просвечивала та пожилая дама, какой она еще не была: можно сказать, разбитость марионетки. Ребенок был очень светленький и играл с фалдой пиджака Бласко, а Бласко делал шутливое движение, пугая светловолосого ребенка, и светловолосый ребенок тогда вздрагивал и принимался смеяться, а потом снова начинал тянуть Бласко за фалду его черного пиджака дипломата из страны лирического ужаса, и Бласко снова в шутку пугал его.
Я шел за ними какое-то время, все более и более удивляясь этой семейной картине, покуда не повернулся и не отправился своей дорогой, перебирая в голове многочисленные гипотезы касательно увиденного. (Наиболее разумной, хотя и не очень разумной, мне показалась версия об одной из этих увядших девушек, которых Бласко искал в музыкальных гетто для разведенных людей.)
Однажды, когда мы вместе бродили по барам, наказывая свою тоску и печень, я сказал об этом Бласко. Он внезапно задумался с той подавленностью, какая свойственна обманщику, с которого сорвали маску, желающего одновременно продолжать свой обман и не надевать больше маску:
— Это моя жена и мой сын. Ребенку шесть лет.
Я не ожидал этого и не мог предугадать, а Бласко вдруг начал рассказывать мне подробности: она работала уборщицей в кинотеатре, а еще убирала в двух домах и одном банке, и ночью ухаживала за парализованной соседкой, такова была ее жизнь: убирать чужой мусор и препираться с умирающей. Из этой тревожной суеты происходили единственные деньги, поднимавшиеся на башню из слоновой кости поэта, в то время как «Легкий и нефритовый» вращался, словно испорченный шар в ненадежной лотерее литературных премий, хотя она верила в талант своего сатанинского и богемного барда, дружившего с пирушками и с апокалипсисом, по крайней мере он уверял меня в этом: она была уверена в том, что в один прекрасный день Бласко всплывет в газетах как торжествующий поэт, проклятый, но торжествующий, после долгих унижений продажными конкурсами.
— Она верит в меня.
Не знаю, под действием какой пружины, но из меня вдруг выскочил наружу моралист:
— А откуда брать деньги на алкоголь, трипи и шлюх? Ведь пить можно дешевую отраву, трипи и всем остальным можем угостить тебя мы, друзья, но вот шлюхи обходятся несколько дороже, этим никто не угостит.
Бласко улыбнулся:
— Шлюхи? Я за всю жизнь ни одного дуро не потратил на шлюх, Йереми.
Само собой, я возразил ему, что мы много раз вместе ходили в «Гарден», что именно он частенько подначивал нас сходить туда, что я видел, как он исчезает в сумрачном коридоре, ведущем в кельи с плотскими диорамами, с пурпурными огнями, в окружении толпы потрясающих девиц.
— Да, но, доходя до двери, я говорю девушке, что плохо себя чувствую, а потом прячусь в уборной, в то время как вы запираетесь с вашими шлюхами, и жду, пока вы не выйдете, а уж потом принимаюсь болтать с вами о том, какими фантастическими были в эту ночь наши шлюхи.
Я замолчал, потому что не мог вообразить себе более странной ситуации: не лечь в постель со шлюхой, если пошел именно к шлюхам.
— Знаешь, что я скажу тебе, Йереми? Я пью на деньги Соко. Я пью на них литрами. Я транжирю их на трипи. Но я не мог бы потратить их на шлюх. И не думай, что мне не нравятся шлюхи, потому что они нравятся мне больше, чем сама жизнь. Но я знаю, что шлюхи почувствуют запах щелока, потому что деньги Соко пахнут щелоком, и потом, и мочой больной, понимаешь?
(Конечно, понимаю: совесть как открытая рана.)
— Соко плохо говорит, плохо одевается, плохо готовит, заниматься с ней сексом больно и неутешительно, но я не могу оставить ее, Йереми. Она умрет, как умирает птица, родившаяся в клетке, когда ее выпускаешь. И выход может быть только один: пусть она умрет, но не по моей вине. Ей выпала на долю плохая судьба, а мне выпало на долю быть рядом с ней. Я подарил свое сердце печальному чудовищу.