— Мы слишком рано, — сказана Колетт. — Нас не пустят в номер. Не хочешь остановиться пописать? Или позавтракать как следует? Справишься с жареной пищей?
Эл подумала, когда я проснулась ночью, мне было так холодно. Это от холода чувствуешь себя больной или из-за болезни тебя пробирает озноб? От таких дней хорошего не жди — тошнота, судороги, одышка, лихорадочный пульс, гусиная кожа и свинцовый цвет лица.
— Пять миль осталось, — сказала Колетт. — Ну так что, делаем остановку? Давай решай, да или нет?
Моррис немедленно перестал петь и начал умолять сделать привал. Он проявлял нездоровый интерес к мужским туалетам: когда он залезал обратно в машину после остановки на заправке, от каучуковых подметок его ботинок несло мочой и цветочным дезинфицирующим средством. Он любил слоняться вокруг припаркованных машин, откручивать колпаки с колес и катить их, как обручи, между ног возвращающихся автовладельцев. Он складывался пополам от смеха, когда его жертвы замирали, разинув рот, при виде металлических дисков, самовольно меняющих траекторию и с лязгом падающих в кучу одноразовой посуды у мусорных баков. Иногда он заходил в магазин и бросал на пол газеты или швырял порножурналы в корзинки респектабельных папаш, стоящих с отпрысками в очереди за гигантскими пачками чипсов. Он запускал лапу в развесные сладости и набивал ими пасть. Он хватал с полок с припасами в дорогу клетчатые коробки песочного печенья с шоколадной крошкой или традиционную дорожную помадку; потом жевал, плевался и орал, что это бабская хавка, и шел на парковку для грузовиков, где настоящие мужики хлебали крепкий чай. Он неизменно надеялся встретить кого-нибудь из знакомых, Айткенсайда, или Боба Фокса, или даже гребаного Макартура. «Хотя, если я увижу Макартура, — говорил он, — проклятый жулик пожалеет, что родился на свет, я зайду с той стороны, на которую он крив, и откручу ему башку». Он сновал среди грузовиков, запрыгивал на бамперы, чтобы отломать дворники; через просветы в фестончатых шторах подглядывал в номера, где татуированные водители храпели на подушках в цветочек и руки теребили одинокие мошонки. Ах ты, бедная малютка, глумился Моррис, и иногда мужчина стряхивал дремоту, рывком садился, и на секунду ему казалось, что он видел в окне желтое лицо с растянутыми в ухмылке губами, обнажающими желтые клыки, как у обезьяны за стеклом в зоопарке. Мне снился сон, говорил себе мужчина, мне снился сон, с чего бы это?
Истина заключалась в том, что он отчаянно нуждался в друге; разве это жизнь, отсиживаться в бабском царстве, где только и делают, что кудахчут да сочиняют рекламные листовки. «О, что бы нам такое нарисовать, — передразнил он, — цветочек, может быть, да, цветочек, розочку, еще неплохо бы голубя мира, как насчет голубя мира с розочкой во рту? — Потом вступает высокий невыразительный голос Колетт: — Клюв, Элисон, у птиц не рот, а клюв. — Снова Элисон: — Нет, клюв мне не нравится, лучше носик, должен у голубей быть носик? — И ворчание Колетт: — Может, ты и права». «Должен у голубей быть носик? — верещал он со спинки дивана. — Еще как должен, да мне весь этот сраный мир должен, я все знаю о долгах, Айткенсайд должен мне пони, чертов Билл Древкокач мне должен, я покажу ему Лебедя, блин, из Эйвона, я поставил за него два шиллинга в Донкастере чисто из вежливости, давай, говорит он, давай разделим выигрыш, Моррис, говорит он, если она придет первой, и она пришла, блин, первой, она летела, как будто за ней черти по пятам гнались, она сдохла через два часа в своем фургоне, ну и что, мне-то какое дело, где моя пятерка? А он и объясняет, ох, Моррис, проблема в том, что я мертв, проблема в том, что распорядитель скачек устроил расследование, проблема в том, что мой карман протерся до дыр, проблема в том, что монета, должно быть, выпала из кармана моих панталон и чертов Кид[31]зацапал ее, а я говорю, ну так беги за Кидом и переломай ему ноги, или я сам переломаю, а он говорит, проблема в том, что он тоже мертв и ног у него нет, а я говорю, Уильям, старина, кончай выпендриваться, переломай ему то, что от них осталось».
Когда он думал о долгах, в которые влез сам, о нанесенных увечьях и о том, что по праву принадлежит ему, то, взволнованный, бежал за Элисон — своей хозяйкой, своей госпожой. Эл, как правило, была на кухне, делала бутерброды. Он жаждал переложить на нее груз несправедливости, но она говорила ему, убирайся, Моррис, не трогай своими грязными лапами мой обезжиренный чеддер. Ему нужна была мужская жизнь, мужская компания, и он таскался по грузовым парковкам, размахивая руками, жестикулируя, стараясь отыскать своих приятелей, делая тайные знаки, как мужчина мужчине, мол, пора устроить перекур и почесать языком, я одинок, мне нужна компания, но это не значит, что я из таких. Чертов Древкокач был из таких, если хочешь знать, говорил он Элисон, а она отмахивалась, мол, кто? Ну, этот в панталонах, отвечал он. Да ладно, я не вчера родился, если кто так выставляет ляжки напоказ, он точно голубой. Да кто же, повторяла она, подбирая кусочек сыра пальцем, и он отвечал, да Древкокач же, он чертовски знаменит, ты наверняка о нем слышала, у него до хрена денег, он прогремел на весь свет, а что досталось мне? Он даже не вернул мою ставку. Зажал мои два шиллинга.
Так что он крутился между столиков в закусочной для дальнобойщиков, приговаривая: «Извиняй, парень, извиняй, парень, — он ведь не хотел показаться невежливым, — ты не видел тут Айткенсайда? Он водит грузовик в сорок две тонны, а на спине у него вытатуирована восточная плясунья, обзавелся ей в Египте, служил на заморской базе, наш Айткенсайд. А на бедре у него русалка, но ты не думай, я его бедра не видел, я не из таких, пойми меня правильно». Но как бы он ни пытался привлечь их внимание, сколько бы ни заглядывал им в лица, сколько бы ни встревал между ними и их обильными завтраками, они неизменно игнорировали его, третировали его, пихали его локтями и впадали в глухую несознанку. И безутешный Моррис брел наружу, на свежий воздух, пожирая украденную сосиску, и это они называют сосиской, это не сосиска, а говно американское, где это видано — сосиска без кожуры? И скользил средь цистерн и грузовиков на своих каучуковых подошвах, выкрикивая: «Айткенсайд, Макартур, вы здесь, ребята?»
По правде говоря, он собирался хорошенько избить их, после чего можно было пойти на мировую. Они ведь тоже были мертвы, но, по-видимому, жарились в аду на разных сковородках. А на грузовых парковках мертвых они пока не сталкивались. Он чесал подбородок, обдумывая свои грехи. Потом пробирался между машин, карабкался, отстегивал брезент, сдергивал мятую ткань, чтобы взглянуть на груз. Как-то раз глаза посмотрели на него, и эти глаза были живыми. Другой раз глаза посмотрели на него, и эти глаза были мертвыми, закатившимися и твердыми, как желтые мраморные шарики. Когда он видел глаза, то поспешно цеплял брезент на место. Если только трос не вырывался у него из рук. Такое случалось.
А эти глупые шлюшки, которые сейчас прихорашивались в женском туалете, он думал о них с презрением: ах, Колетт, не хочешь ли огурчик на тост? Ты у меня получишь огурчик, детка, мысленно обещал он. Но если он слишком долго болтался среди мужчин, если ему приходило в голову, что бабы могут уехать без него, сердце его угрожало вырваться из иссохшей груди: подождите меня! И он стремглав мчался обратно, насколько вообще мог мчаться, его ноги были переломаны в нескольких местах и плохо срослись, так вот, он мчался назад, со свистом ввинчивался — чертов центральный замок! — в воздухозаборник и плюхался на заднее сиденье, сопя, задыхаясь, сбрасывал ботинки, а Колетт — эта доска — жаловалась на запах. Он осторожно заползал и в его собственные ноздри: бензин, лук и потные мертвые ноги.