По его мнению, радостей, которые сами постоянно падают тебе в руки, не существует. И он стал задумываться над тем, как сохранить воцарившуюся между ними гармонию. Его вдруг потянуло на патетические признания, но он боялся громких слов, зная, что Луиза восприняла бы их как лишний повод для иронии. Однажды он сказал ей в связи с каким-то очередным решением правительства, что у него оно вызвало приступ священного гнева. Она ответила, что службе контроля над волеизъявлением народа священный гнев гораздо милее открытого. Она не замечала заключавшейся в ее словах несправедливости по отношению к нему (к нему, который с таким усердием избегал любых компромиссов с государством); она с присущим молодым людям максимализмом яростно обрушивалась на любое проявление пафоса, будь то пустая фраза или искренние чувства. Лепет о счастье и блаженстве приемлем лишь для единомышленников, в остальных случаях признание не сулит ничего, кроме насмешек, рассудил Рудольф.
Вечером накануне отъезда, в приятном сознании того, что он весь отпуск испытывал только радость, причем без каких бы то ни было усилий со своей стороны, он затеял «принципиальный» разговор. Он начал с расхожей фразы о том, что давно уже собирался поговорить с ней (что было неправдой, так как ему это пришло в голову в последний момент и он опасался, что все-таки зря полез к ней с этим разговором), — обыкновенный трюк, чтобы вызвать внимание собеседника. Во время отпуска, начал он, в гуще курортников, которые, казалось, все друг друга знают, он спрашивал себя, не принуждает ли он ее к какому-то усеченному образу жизни. Хотя вроде бы и трудно сказать, в чем выражается это принуждение, все же нельзя закрывать глаза на то, что, кроме него, Генриетты и ее подруги Лили, представляющей собой серьезное испытание для нервной системы, она практически ни с кем не общается. Это же ненормально, и раньше, до него, это наверняка было иначе. Даже если причина ее изолированности — не принуждение, а добровольный отказ от общения, возникает вопрос: не слишком ли она молода для разочарования в людях и самоизоляции? Рано или поздно она упрекнет его в том, что это он сузил ее горизонт, надел ей на глаза шоры, отрезав от остального мира. А ему бы этого очень не хотелось.
Луиза спросила: «Что ты, собственно, хочешь сказать?» Например, продолжал он, у нее еще не было даже повода обратить внимание на то, что он не ревнивец, что он уважает ее право на определенную свободу, которой она, кстати сказать, не спешит воспользоваться. Ему вдруг стало как-то неуютно от своих собственных речей, потому что он и в самом деле не знал толком, к чему он клонит. Он все больше удалялся от своего первоначального намерения обнаружить свои высокие чувства к ней, во всяком случае намекнуть на них, и от этого его напряжение росло.
Она спросила: он что же, предлагает ей завести для разнообразия роман с другим мужчиной? Рудольф скривился, но в то же время понял, что из его слов вполне можно было сделать и такой вывод. (Морской ветер тихо свистел в окна хижины, в комнате было все необходимое для классического прощального вечера — поленья, настоящий камин, пунш, прощальный дар хозяйки, двое влюбленных, — а он, вместо того чтобы пользоваться всем этим, затеял ненужный диспут.) Он ответил, что она правильно его поняла, именно это он и хотел предложить.
На ее следующий вопрос, как иначе можно истолковать его странные речи, он не знал, что ответить. Вернее, знал: можно было бы сказать, что он запутался и сморозил чушь, ибо другого мужчины в ее жизни он бы не перенес. Но он сказал, что даже это не означало бы конец света (а сам подумал: «Боже, что я несу!»); нормальные, здоровые отношения не должны быть оковами, совсем необязательно исполнять только желания другого — нужно не забывать и о своих собственных желаниях. Откуда ему знать, во всех ли отношениях устраивает тридцатилетнюю женщину мужчина, которому скоро стукнет пятьдесят, или, может, она сгорает от тайных желаний и фантазий, которые ему и не снились! Что касается его, то он может заверить ее: его не одолевают никакие несбыточные мечты и тайные соблазны (а сам подумал: «О, в этом я бы ни за что не поклялся!»). Конечно, он не собирается внушать ей мысль о любовных приключениях на стороне, он бы подох от тоски, появись на горизонте какой-нибудь тип (небрежность в мышлении привела к небрежности его речи — так было задумано, и в новелле это мне удалось, читатель не принял бы эту беспомощность за мои собственные огрехи), но еще ужасней была бы какая-нибудь любовная интрига, которую бы она от него скрыла. Тут-то и начался бы настоящий обман.
Луиза еще раз осведомилась о темном смысле его пространных речей, и Рудольф в отчаянии заявил, что ему казалось, что он вполне четко и ясно разъяснил ей этот смысл. Тут Луиза потащила его к креслу, села ему на колени, закрыла ему пальцем рот и обняла его. Больше никаких слов, он маленький ребенок, безнадежно заблудившийся в темноте между трех сосен, и вот она пришла с фонариком понимания и сочувствия, утешила его и вывела обратно на дорогу. Никогда еще ему не доводилось видеть такого яркого проявления материнства, он чувствовал себя как мореплаватель, который отправился наугад в бескрайние морские просторы и вдруг неожиданно открыл новый континент.
И все же Луиза потом, позже, не смогла отказать себе в удовольствии немного подразнить его. Она, например, показала ему на улице мужчину и сказала: вот эта кандидатура ей в принципе подходит; в другой раз, на вечеринке, она спросила Рудольфа, кого из мужчин он порекомендовал бы ей с чистой совестью. Или она сообщила ему, что у Лили как раз есть лишний кавалер, так что ей надо бы как — нибудь при случае взглянуть на него. Рудольф не роптал: он помнил о своем счастливом спасении и понимал, что честно заслужил эти насмешки.
Аманда сказала, что с ней произошло нечто, что можно расценивать как тревожный симптом: она была с Себастьяном на детской площадке; ребенок копался в песке, она присела на скамейку, решив использовать эту возможность спокойно подумать. Но оказалось, что ей не о чем думать. Она сидела с пустой головой и — как большинство родителей — с дурацким видом, как будто на свете не существует ничего более приятного, чем смотреть, как играет твой ребенок.
Нечто подобное я предвидел. Как я мог надеяться — нет, ожидать, что праздное сидение в собственной комнате, воспитание ребенка и немного любви могут стать содержанием всей ее оставшейся жизни? Иронично-веселый тон, в котором она рассказала это, меня не успокоил; дело принимало серьезный оборот, и у меня были все основания дать ей понять, что я понял суть проблемы.
Какая-то мамаша, выгуливавшая близнецов, продолжала Аманда, сообщила ей, что в одном и том же мыльном растворе можно выстирать две порции белья, если, конечно, белье не очень грязное; она обязательно попробует, сказала мамаша, хотя ее гложут сомнения в том, что вторая порция белья будет такой же чистой, как первая; а кроме того — как использовать раствор, если он автоматически сливается в канализацию? Слушая Аманду, я готов был умереть от сострадания, и мне кажется, это мое чувство было не совсем спонтанным. (Рудольфа я избавил от этой сцены не потому, что он, как и я, не знал, что делать, беспомощность вполне поддается описанию. Это было в русле моего замысла: я сделал его мягче, чем я сам, у него действительно разрывалось сердце от сострадания. К тому же Луиза у меня получилась более замкнутой и гордой, чем Аманда. Это одна из причин, по которым я был так доволен своей новеллой: я до предела заострил наши с Амандой черты. Так что одна сцена могла нарушить всю конструкцию.)