нет крыши, они просматриваются сверху. Раньше проходы галереи тянулись от террасы, пересекали весь двор и скрещивались над камерами. Кастель убрал те части галерей, которые нависали над камерами, и расширил верхнюю кромку стен так, чтобы по ней могли ходить часовые. Неверс замечает: перил там нет, а стены очень высокие; прежние галереи были, наверное, более безопасными.
Над камерами и над двором можно натягивать куски парусины. По распоряжению Кастеля это обязательно делают в случае дождя.
Одна из камер находится строго внутри. Если бы мне пришлось затвориться в какой-то из них, – пишет Неверс, – я выбрал бы эту. По крайней мере, я был бы избавлен от горячечной жути зеркал. Он намекает, в своей обычной драматической манере, на большие дешевые зеркала, установленные в других камерах. Они покрывают с внутренней стороны все стены, выходящие во двор.
XXXIX
Неверс прошел по галерее, держась за перила, и заглянул вниз: центральный павильон без крыши, двор и стены, его окружавшие, были покрыты яркими пятнами – красными, желтыми и синими. Белая горячка, подумал он. И добавил: Кажется, будто какой-то человек с отсутствием вкуса разукрасил двор ради праздника, в связи с чем вспомнил «Ад», меланхолический дансинг в Брюсселе, где мы познакомились с интересной группой молодых художников.
По галерее добрался до павильона без крыши, немного помедлил, преодолев минутную нерешимость, двинулся дальше по кромке стены. Перейти с одной галереи на другую (следуя по кромке стены, над павильоном) было нетрудно. Неверс решил, что лучше идти, не останавливаясь, до противоположной стороны, но замер. В первые минуты, когда перед ним предстало это отвратительное зрелище, он почувствовал нечто вроде головокружения или тошноты (но такие ощущения вызвало не отсутствие перил). Камеры пестрели росписями; не было никаких других отверстий, кроме крыши. Двери сливались с пятнами на стенах. В каждой камере находилось по одному «больному»; лица всех четверых были размалеваны, наподобие белокожих кафров, с желтой краской на губах. На всех одинаковые красные пижамы в желтую и синюю полоску. Все они вели себя спокойно, но потихоньку двигались, и Неверсу чудилось, будто эти движения слаженны, составляют ансамбль, или, как это называется в мюзик-холлах, живую картину (однако он сам добавляет, что никаких отверстий из камеры в камеру, чтобы они могли видеть друг друга, не было). Неверс заподозрил, что заключенные разыгрывают спектакль, что это – некая непостижимая шутка, направленная на то, чтобы смутить его или отвлечь, имея в виду некие извращенные цели. Он решил немедленно встретиться с Кастелем лицом к лицу. Не владея своим голосом, крикнул:
– Что все это означает?
Кастель не ответил. Ни единый мускул не дрогнул на его лице, он как будто не слышал. Неверс крикнул снова. Кастель оставался невозмутимым, и больные оставались невозмутимыми.
Неверс заметил, что все они поменяли позу. Несколько секунд он думал, что поза сменилась внезапно, пока он глядел на губернатора, но потом сообразил, что они постоянно движутся, почти незаметно, с медлительностью минутной стрелки.
– Кричать бесполезно, – предупредил Дрейфус. – Они не слышат или не хотят слышать.
– Не хотят слышать? – переспросил Неверс, едва сдерживаясь. – Получается, что они симулируют. Больны они или нет?
– Еще бы нет. Но я с ними общаюсь и без криков, имейте это в виду – даже голоса не повышаю. Но неожиданно они перестают меня слышать, словно я по-турецки говорю. И тут – кричи не кричи. Я поначалу сердился, считал, что они надо мной насмехаются. Потом представил, будто это я потерял голос, а вопли мои меня же и оглушают.
– Они обезумели?
– Сами знаете, как может лихорадка скрутить человека, и без того изнуренного.
Казалось невероятным, оставаясь в здравом уме, видеть этих людей, четыре восковые фигуры, образующие живую картину в четырех камерах, не сообщающихся между собой. Удивительно, что губернатор расписал камеры столь обильно и хаотически. Правда, Неверс припомнил, что в санаториях для невротиков есть зеленые комнаты, чтобы успокаивать больных, и красные комнаты, чтобы их возбуждать. Он вгляделся в росписи. Преобладали три цвета: красный, желтый и синий; имелись и сочетания их разных оттенков. Всмотрелся в людей. Губернатор, с карандашом в руке, повторял слова, почти невнятные, и медленно переходил от растерянности к отчаянию и от отчаяния к восторгу. Фавр, толстый, как никогда, плакал с застывшим лицом, в окончательном безобразии бурлескных изваяний. Пресвитер исполнял роль загнанного зверя, с опущенной головой и ужасом в глазах, он, казалось, рыскал по клетке, хотя на самом деле не сходил с места. Делож улыбался горделиво, будто вознесся на небеса, такой вот баловень судьбы (низкорослый и рыжий). Неверсу явилось в ощущении смутное воспоминание, и его определенно затошнило, потом он увидел воочию жуткое посещение музея Гревена в восемь лет.
В камерах не было ни коек, ни стульев, вообще никакой мебели. Он обратился к Дрейфусу:
– Полагаю, им раскладывают койки перед сном.
– Нет, – возразил Дрейфус. – Приказ губернатора. Им ничего такого не полагается. И я, когда вхожу в камеры, натягиваю пижаму, такую же, как у них.
Неверс уже не слушал.
– Может, это и приказ губернатора, – пробормотал он, – но это негуманный приказ. Я не намерен ему подчиняться.
Последние два-три слова он проговорил четче.
– Они спят вон на тех тюфячках, – пояснил Дрейфус.
Неверс этих тюфячков не заметил. Они были прибиты к полу и расписаны таким образом, что сливались с пятнами.
Ему было тошно, но не страшно. Эти четверо казались безобидными. В состоянии, которое он сам определил как мимолетное помешательство, Неверс вообразил, будто они находятся под воздействием какого-то алкалоида, и все это устроил Дрейфус. Какие цели преследовал Дрейфус и чего ждал от него самого, ему не открылось.
XL
Или губернатор виновен во всем? Вряд ли, ведь он сам – один из «больных». Конечно, – продолжает Неверс, – есть люди, которые делают сами себе операции; есть и такие, кто убивает себя. Вероятно, он их усыпил и усыпил сам себя, усыпил надолго, может, на годы или до самой смерти. Несомненно, Дрейфус им дает (сознавая это или нет) какой-то наркотик. Наверное, – размышлял он, уже влекомый вихрем предположений, – этот наркотик вызывает два чередующихся типа грез, они соответствуют сну и бодрствованию. Первые внушают покой, ими пациенты наслаждаются в дневное время. Вторые – активность, и они приходят ночью, ведь ночь по сравнению с днем пуста, не так богата событиями, способными эти грезы прервать. Пациенты движутся, словно сомнамбулы, и их пригрезившаяся судьба не будет более ужасной или непредсказуемой, нежели наяву, может, даже более обозримой (хотя не менее сложной), поскольку зависит от прежней истории и от воли субъекта. От этих жалких потуг на размышления Неверс переходит к метафизическим фантазиям, приплетает Шопенгауэра и велеречиво пересказывает собственный сон. Он сдал экзамен и ждет вердикта экзаменаторов. Ждет с нетерпением и страхом, ведь