в бока.
– Еще не поздно все исправить. Ты любишь ее?
– Кажется, да. – Он заморгал, густые ресницы быстро захлопали. – То есть да, люблю. Я не хочу потерять ее. Она потрясающая.
– Ты уверен?
– Да.
– Не похоже.
– Ты о чем, чувак?
– Бро, чего ты хочешь?
– Что?
– От жизни. Чего ты хочешь? – спросил я Джалиля, будто это был я.
– Не знаю, наверное, я просто никогда об этом не думал. Все было хорошо, когда я делал что-то одно, потом другое и ни к чему не привязывался. Я прикрывался учебой в универе, чтобы создавалось впечатление, что я чем-то занят, но на самом деле мне плевать. Я просто хочу, чтобы все было хорошо, понимаешь? – Джалиль отвел взгляд. – Хочу, чтобы все было хорошо. Но понятия не имею, кем хочу стать и чем заниматься.
– Ну, ты должен сам это выяснить. Нельзя просто стоять и ждать, пока жизнь проходит мимо, иначе она пожрет тебя изнутри. – Джалиль сидел и кивал, а я, как только слова слетели с языка, задумался, кому на самом деле говорю их – ему или все же себе. – Еще не поздно все исправить. – Я подвел итог, как заправский психотерапевт, готовый помочь всем вокруг, кроме себя.
Если можно увидеть, как мир всем своим грузом падает на плечи человека и давит его, – вот, смотрите. Какая замечательная проблема – жениться на любви всей своей жизни ради горы отцовских денег. Какая роскошь – хотя бы видеть умирающего отца. Знать, где его похоронят, где его искать. Какая роскошь – остаться с чем-то большим, чем ничто; большим, чем потеря и травма. Но все мы несем свой крест, какой бы тяжестью он ни обладал. Он давит только потому, что лежит на наших плечах. И кто из нас обменяет свой крест на крест другого, когда мы не знаем его тяжесть?
Джалиль шмыгнул носом, уронил голову на руки и заплакал. Я обнял его, как только что усыновленного сироту, как бродягу, которому дал ночлег.
Я вошел в свой кабинет и скинул куртку, шарф, перчатки, сумки – все, что тяготило меня – на пол и рухнул на стул. Тело, как деревянное; суставы щелкают и скрипят, как ржавые качели; ноги и руки отваливались, как растянутая резина; в виске пульсировала боль. Но за всем этим была другая усталость – не физическая, не моральная и даже не душевная; усталость, которой еще нет названия. К счастью, был административный день, и детей не было. В школе царили ощутимые мир и тишина. Я решил не ходить на тимбилдинговые собрания и провести день здесь, у себя в кабинете, который был не то тюрьмой, не то убежищем – сам не знаю.
Прости, что вчера так вышло. Я знаю, что этот разговор был для тебя важен. Ты сегодня в школе? Х. – Я ответил на имейл Сандры. Она точно была в школе. Нет, я не видел ее, просто если бы ее не было, меня бы спрашивали про нее.
Большую часть дня я сидел и смотрел в дальнюю стену кабинета, наблюдая за ходом времени, которое застыло. Минуты шли, но ничего не менялось. Я распечатал то, что написал, сложил в конверт и сунул в карман. Я прошел по школьным коридорам, с другим ощущением в этот раз – амбивалентности, осцилляции между двумя состояниями разума, между двумя мирами.
Я постучал в дверь миссис Сандермейер и вошел. Она состроила серьезное лицо, будто позировала для портрета. Не успел я заговорить, как она уже настроилась слушать.
– Если у вас найдется минутка, я просто хотел сообщить, что…
– Конечно, слушаю, – сказала она.
– Не знаю, как это сказать, но… я хочу уйти. Уволиться из школы. – Я достал конверт из кармана и положил на стол. – Я не справляюсь. Каждый день здесь все хуже и хуже. Как будто я дышу смогом. Темным, серым смогом. Он невидим, но всегда здесь. Я ощущаю его кожей, в легких. Кашляю и задыхаюсь. Он не рассеивается. Смог есть всегда, иногда гуще, иногда легче, но он всегда есть. В последнее время его все больше: когда просыпаюсь, когда иду спать, посреди урока, всегда. Порой я просто смотрю в никуда и внутри такая пустота, и я не знаю, сколько времени так сижу – иногда минуту, иногда час. Я могу целыми днями просто смотреть в никуда.
Представьте, что в вас заперт… когтистый зверь, и у него кончается воздух, и он скребется, чтобы вырваться наружу. И чем меньше у него воздуха, тем сильнее он скребется, стремится вырваться и тем больше вас ранит. И все, что вы можете сделать, – это сохранять внешнее спокойствие, потому что никто не знает об этом звере. Никто не знает, иногда даже вы сами.
Я сам был в шоке, что высказал ей все это. И тут же пожалел. Я пытался сдержаться, но не смог – каждое воспоминание, каждый укол боли, каждая сердечная судорога, каждая душевная рана, каждая слеза накатили на меня. Хотелось рыдать даже от счастливых мгновений, радости, смеха, улыбок, потому что я знал, что больше не познаю их: корабль уплыл, а я остался один на острове. Миссис Сандермейер так и сидела в своей портретной позе, как будто ей было все равно, до лампочки, или она просто не осознала сказанное мной. Да ей плевать.
– Так что я должен уйти. Вот заявление. Но никто не должен знать – ни студенты, ни учителя. Никто. Не хочу никаких прощальных открыток, тортика, проводов и так далее. Просто хочу исчезнуть и жить дальше, занимаясь тем, чем хочу.
Глава 26
Бруклин, Нью-Йорк; 8.08
Майкл открывает глаза в тишине. Он лежит на одноместной кровати, окруженной голыми стенами, в бруклинской квартире без окон. Рядом с кроватью двухместный диван, с другой стороны стоит письменный стол с каким-то декором, благодаря которому жилище выглядит не таким временным.
Он садится на кровати и вытягивает ноги вдоль пола из красного ламината. Из-за двери не доносится никаких звуков, значит, те, с кем он делит квартиру, уже на работе. Он познакомился с ними вчера, с мужчиной и женщиной, чьи имена даже не попытался запомнить. Мужчина был невысокий и старался восполнить нехватку роста дурацкими шутками, на которые Майкл лишь неловко посмеивался, а женщина то и дело болтала про своего бывшего, с которым все еще спала; все эти разговоры заставляли его отключаться и уплывать в мечты, в основном о Белль. Теперь он может сказать его: Белль. Он знает ее