class="v">И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя…
И голос Веры Антоновны стал исполнен большой и широкой звучности, убедительной и убеждающей.
Где цвел? когда? какой весною?
И долго ль цвел? и сорван кем,
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен сюда зачем?
На память нежного свиданья,
Или разлуки роковой,
Иль одинокого гулянья
В тиши полей, в тени лесной?
И жив ли тот, и та жива ли?
И нынче где их уголок?
Или они уже увяли,
Как сей неведомый цветок?
Это был голос, совершенно уверенный в каждом слове и в каждой интонации, голос, который не мог сфальшивить и ошибиться, — вот так же и стой же раскованной уверенностью читал — вещал когда-то Яков Никифорович Барма, и опять я со знобящей радостью узнал учителя среди наших обыкновенных грамотных педагогов.
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз,
И блеск, и шум, и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой…
Звучали стихи, и незнакомый мне класс, дополненный горсточкой моих учеников — Чуркина, Горохова, Нечесов, Алябьев, Задорина, — молчал с такой выразительностью, что можно было почувствовать: не слушают — внимают, и только так, так дóлжно преподавать русскую литературу, так может родиться не одно знание-понимание, но благоговение и уважение, которые не поколеблет ни пошлая занимательность детективного чтива, ни творения халтурщиков от пера, славных своим поверхностным чутьем, ни чванство невежд, ни глумление технократов: «Кому в наш век нужна ваша литература?», ни брюзжание мещанина: «Что счас за писатели… Нету писателей».
— Кто помнит, по какому случаю Василий Андреевич Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя»?..
— За «Руслана и Людмилу»! — раздалось с места.
— За «Руслана…»
— Вы, конечно, знаете пролог к этой поэме, но я все-таки еще раз прочту его вам… — Она помолчала, словно собираясь с духом и пытаясь что-то увидеть вдали, и опять зазвучал по-новому преображенный, незнакомый голос:
Для вас, души моей царицы,
Красавицы, для вас одних
Времен минувших небылицы,
В часы досугов золотых,
Под шепот старины болтливой,
Рукою верной я писал…
Она прочитала посвящение и вот перешла к прологу:
У… лукоморья… дуб… зеленый,
Златая цепь… на дубе том…
И чудесно, по-новому, произнесла она это первое «У», и зашумел у нее зеленый дуб, и брякнула литым золотом златая цепь — во всем было нечто, от чего по коже бегут счастливые мурашки и ощущается холодок на скулах.
Одну я помню: сказку эту
Поведаю теперь я свету…
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой…
И когда, совершенно неожиданно зазвенев, понесся коридором звонок, никто не пошевелился, не встал, не заходил, не потягивался, не вытаскивал сигарет и спичек. Вера Антоновна шла к выходу, держа трепещущий светом шандал, как некая волшебница, уносящая свое волшебство. У входа она остановилась и, дунув на свечи, сказала, что задание на доске. Должно быть, она сделала это до урока — иначе когда же…
В коридоре увидел Нечесова. Он молча стоял у окна. Задумчивый.
Словно задавшись целью делать одну бестактность за другой, на следующий же день я отправился к директору.
— Может быть, моя просьба будет необычной, но она продиктована необходимостью! — с ходу заявил я, едва закрыв дверь кабинета.
— Да-да… — рассеянно сказал директор, отрываясь от какой-то статьи в журнале, которую читал, видимо, с большим интересом.
— Давыд Осипович, — сказал я, — нельзя ли снова передать литературу в моем классе Вере Антоновне?
— Что-что? — переспросил он, разглядывая меня с удивлением. Он всегда переспрашивал, хотя все отлично понимал и слышал, и всегда разглядывал, точно хотел обнаружить что-то такое, еле видимое, щурился и водил носом вверх и вниз.
Я повторил.
— Послушайте, Владимир Иваныч, этак, пожалуй, вы еще чего-нибудь потребуете. В чем дело? Знаю, в классе неблагополучно… Но ведь нельзя же выбирать учителя?! Это же неслыханно! Я не согласен… Решительно не согласен. — Лицо директора — сплошная строгость, но я знаю, что не умеет он быть строгим, что он мягкий человек, добрый человек, вообще — человек.
— А если сие в интересах дела?
— Но где же этика? Элементарная этика? Кто поручится, что у Веры Антоновны все пойдет лучше?
— Я поручусь.
— Безответственное заявление… Класс нельзя перекидывать, как мячик. Скоро конец года! Кроме всего — человек лишается нагрузки. Бить рублем? За что? За то, что вам и вашим учащимся не нравится Инесса Львовна? Ее метод? Скажу по совести, я тоже не поклонник ее таланта… Сухо, академично.
— Если талант есть…
— Ну-ну! Всегда вы горячитесь. В жизни главное — уметь ладить, ладить с людьми, иначе вы не уживетесь ни в каком коллективе…
— И все-таки… я настаиваю как классный руководитель.
— А я отказываюсь как директор…
— Тогда нам не о чем говорить…
— Стоп! Не кипятитесь… Хотите компромисс?.. С нового учебного года. Согласны? А пока терпите… То-то.
Директор наглядно преподал, как надо ладить в коллективе.
Я тоже, посоветовавшись с Чуркиной, а потом и в классе, грозя всеми мыслимыми карами, которых так много в распоряжении классного руководителя средней школы рабочей молодежи, приказал улучшить успеваемость по литературе, пообещал, что в одиннадцатом снова придет Вера Антоновна, и обязал всех неуспевающих являться на нулевой урок, где взял на себя роль репетитора.
Безвыходных положений не бывает. К концу четверти мы вышли с успеваемостью по литературе на 92 процента. Не успевали только Орлов и таксист Ведерников. Нет, нет, это не моя заслуга. Вера Антоновна слишком часто приходила к нам на нулевые уроки. А в лице Инессы Львовны я навсегда приобрел удивительно злобного врага.
Лишь в конце работы мы обычно узнаем, с чего надо было ее начать.
П а с к а л ь
ПОТОМОК КОМПОЗИТОРА
Глава девятая, где Владимир Иванович наконец понял разницу между градирней и мартеном, убедился, что металл — вещь ценная, ознакомился с весьма современным взглядом на музыку и узнал новость, которая ни для кого уже