спросил, нельзя ли узнать, на что это я смотрю. Тогда, решив обратить племянника в собственного врага, я ответил, что изучаю, обстоятельно и вблизи, его необъяснимую ненависть.
Он улыбнулся, хоть и заметно обиделся, и лицо его стало совсем неприятным:
– Почему необъяснимую? И почему ненависть?
Я заказал выпить, а они все не несут, пояснил он, и он сейчас потребует искомое у бармена. Тогда я спросил, как его зовут. Юлиан, ответил он. Просто Юлиан? Юлиан, повторил он. Не имя, а название месяца, благо дело в нем и происходило, но, смирившись, я принял ответ как должное.
Словно обратившись в частного сыщика, я незаметно протянул ему двадцатку. Готовлю интервью с вашим дядюшкой, сказал я, и хочу у вас узнать, читали ли вы рассказ Санчеса «У меня есть враг». Племянник попросил повторить, но помедленнее, и я повторил. Я не успел узнать, читал ли он этот рассказ, но зато понял, что истинный враг Санчеса – не кто иной, как сам Санчес.
– Потому что Санчес – тяжелый невротик, абсолютный эгоцентрик. Как говорится, таких эгоистов в кино показывать надо. Воплощение эгоцентризма, считающее, что весь мир должен вращаться вокруг него, ничего другого он не признает и не выносит. Из-за этого в обществе он – настоящее бедствие, потому что в обществе не все и не всегда согласны считать его звездой и кадить ему. Эгоцентрик на двести процентов. Он не видит ничего дальше десяти сантиметров от себя. И если есть ошибка, которую мы, люди, совершаем чаще всего, то это, конечно, убежденность, что в невротике есть что-то интересное – ничего подобного: на самом деле это несчастный человек, вечно зацикленный на себе, человек с гнилым нутром, человек неблагодарный, умеющий пестовать и окучивать лишь негативную сторону своего критицизма, а предложить что-либо позитивное – нет, извините.
Похоже было, что Юлиан рисует автопортрет, но я промолчал. И попал в довольно глупое положение, когда он, покуда произносил все это, взял, даже не спросив разрешения, мой стакан с джин-тоником и отпил. Это вызвало у меня понятное отвращение, и я уж было собрался как минимум потребовать у него объяснений, но тут он сказал, что не станет устраивать мне интервью с дядюшкой, а почему не станет, не пояснил. И вообще это было похоже на уловку – видно, он хотел скрыть ту очевидную истину, что и не может свести меня с дядюшкой.
После второго стакана племянник вдруг сообщил, что поскольку он – лучший писатель в мире и обходится без покровителей, то сейчас в краткой и безупречной форме определит, что произошло с Санчесом. Если рассказать во всех подробностях историю его дяди, это будет обобщенный рассказ о том, как великий ум разжижается ленью, тоской, ужасом и постепенно гибнет, подобно тому, как брошенная в море вещица исчезает там, оставляя на поверхности лишь нестойкую пену.
В последние месяцы, продолжал он, Санчес тешил себе надеждой на сходство с одним норвежским писателем, которого кое-кто из сбитых с толку критиков уподоблял Прусту. Дядюшку в публичных выступлениях спасали остатки достоинства и умение притворяться, но не более того. Однажды, когда они еще разговаривали, тот сказал, что возьмет себе хороший псевдоним и, посвятив себя критике, станет беспощадно искренним – по отношению прежде всего к собственному творчеству; да, он сказал, что выберет себе псевдоним и подвергнет собственные сочинения безжалостной критике. И это, сказал дядюшка, будут лучшие в мире разборы, ибо никто не знает его пороков и слабостей лучше, чем он сам… Он посулил это, но Юлиан тотчас охладил его самокритический пыл, заметив, что он, как любящий племянник, тоже знает все недостатки его творчества и, если угодно, готов немедленно указать на них, хотя лучше все же будет держать их при себе, потому что вреда от них может быть больше, чем пользы… Тогда мы разговаривали с ним в последний раз, докончил Юлиан.
Что ж, сказал я, ничего удивительного, что больше вы с ним не увидитесь. Только это я и сказал и, не желая напоминать о потраченной им двадцатке, а стало быть, и платить по счету, сделал вид, что получил эсэмэску (я использовал английский термин, чтобы проверить, могу ли я хоть чем-нибудь произвести на него впечатление), а значит, убегаю.
Он замер на полуслове. Я же подошел к кассе, где меня довольно хорошо знали, и сообщил, что за все заказанное до этой минуты расплачусь завтра.
– А если этот оборванец спросит еще что-нибудь подать? – осведомился один из двоих праздных официантов.
– Я бы на вашем месте этого не делал, мистер.
Ответ я дал в стиле вестерна, наиболее подходящем к человеку, прозывающемуся Мак, который обрел свое имя в салуне на Дальнем Западе.
И скорым шагом удалился. Теперь, проведав, что злейший враг Санчеса – это сам Санчес, я мог начинать думать о повторении «Вальтера и его мытарств».
Я удалялся так поспешно, что впору было подумать – клиент удрал, не заплатив. В пешеходной зоне я поравнялся с нищим, который обычно сидел на углу улиц Парис и Мунтанер. Я узнал его так легко, что даже сам удивился. Он выглядел как самый обычный человек, когда возвращается со службы домой. Но я тут же понял, что это не совсем так, а верней сказать, как раз наоборот, ибо направлялся он к своему рабочему месту. Под мышкой нес плакатик, где, как мне показалось, было написано, что он голодает и что у него трое детей. Перехватив его ненавидящий взгляд, я подумал, что он сейчас попросит у меня денег. Я знал, что отвечать в этом случае: что моя последняя двадцатка осталась у другого нищего. Однако он ничего не сказал, а только оглядел с головы до ног. Я защитился, беззвучно произнеся некое заклинание, которому научил меня один приятель, большой специалист по парижским клошарам и друг многих из них: заклинание это я теперь обращаю к себе самому как нечто вроде тайной молитвы: «Родится или уже родился от нас тот, кто, не боясь ничего, ничего не захочет, кроме одного, чтобы не остаться без ничего, которым уже обладает».
Я сразу подумал о хасиде и его рубашке, а обгоняя на следующем светофоре попутчика, посредством плакатика возвещавшего, что голодает, спросил себя: а может быть, вот эти нищие, которые, похоже, сопровождают меня весь день, – просто разные варианты собственного моего отражения в зеркале постоянного движения? Если так, ответил я себе, то не следует ли перебить их всех на светофорах, и тем предвосхитить свою собственную смерть или исчезновение?
На