в покое, подталкивая написать что-то вроде посмертной новеллы Лавкрафта – писателя, всегда казавшегося мне невольной пародией на Эдгара По. В конце концов я уступил: плачевный результат носит название «There are more things».
«Секта тридцати», не опираясь ни на какие документы, выдает себя за изложение одной из возможных ересей.
«Ночь даров» – вероятно, самый простодушный, самый жестокий и самый безудержный рассказ книги.
В «Вавилонской библиотеке» (1941) представлено бесконечное количество книг, в новеллах «Ундр» и «Зеркало и маска» – многовековые литературы, сведенные к единственному слову.
«Утопия уставшего» – по-моему, наиболее скромная и грустная вещь сборника.
Меня всегда поражала озабоченность североамериканцев этической стороной жизни; в «Искушении» я пытаюсь отразить это свойство.
Вопреки Джону Фельтону и Шарлотте Корде, вопреки известному мнению Риверы Индарте («Прикончить Росаса – священный долг каждого») и национальному гимну Уругвая («Дрожи, тиран: готовит Брут кинжал») я не одобряю политических убийств. Как бы там ни было, читающие об убийце-одиночке Авелино Арредондо имеют полное право знать, чем все кончилось. Луис Мельян Лафинур пытался оправдать юношу, но судьи Карлос Фейн и Кристобаль Сальваньяк приговорили его к заточению в одиночной камере сроком на месяц и к пяти годам тюрьмы. Сегодня одна из улиц Монтевидео носит его имя.
Две противоположные и равно непостижимые вещи – предмет двух последних новелл. В «Диске» – это евклидов кружок, у которого только одна сторона, в «Книге Песка» – том, чьи страницы неисчислимы.
Надеюсь, что мои краткие заметки, которые я уже заканчиваю диктовать, не исчерпывают данной книги, а ее сны будут и дальше ветвиться в гостеприимном воображении тех, кто держит сейчас в руках этот томик.
X. Л. Б.
Буэнос-Айрес, 3 февраля 1975 г.
Память Шекспира
Кто-то поклоняется Гёте, «Эддам» или запоздалой «Песни о Нибелунгах»; моей судьбой был Шекспир. Был и остается, но в совсем особом смысле: о нем до этой минуты не подозревал никто, кроме единственного человека – Дэниэла Торпа, только что скончавшегося в Претории. Есть еще один, но я никогда не видел его в лицо.
Меня зовут Герман Зёргель. Любознательный читатель мог перелистывать мою «Хронологию Шекспира», которая в свое время считалась обязательным пособием для углубления в шекспировские тексты и была переведена на несколько языков, включая испанский. Возможно, припомнит он и длительную полемику вокруг некоей поправки, внесенной Теобальдом в подготовленное им критическое издание 1734 года и с тех пор неоспоримо входившей в канон. Сегодня я поражаюсь невежливому тону тогдашних своих теперь уже почти не принадлежащих мне страниц. Году в 1914-м я подготовил (но не отдал в печать) исследование сложных слов, изобретенных Джорджем Чапменом для переводов Гомера и повернувших английский язык – чего этот эллинист и драматург, понятно, не предполагал – к его англосаксонскому истоку (Ursprung). Никогда не думал, что чапменовский голос, который я сегодня не могу вспомнить, будет для меня таким привычным… Отдельный оттиск некоей подписанной инициалами статьи, кажется, завершает мою библиографию. Не знаю, вправе ли я добавить сюда неопубликованный перевод «Макбета», за который взялся, чтобы не думать о смерти брата, Отто Юлиуса, погибшего на Западном фронте в 1917 году. Он не закончен; я понял, что английский язык располагает двумя регистрами – германским и латинским, тогда как наш немецкий, более музыкальный, все-таки вынужден обходиться одним.
Я упомянул о Дэниэле Торпе. Нас познакомил майор Баркли на одной шекспировской конференции. Не буду называть ее места и времени, понимая всю приблизительность подобной точности.
Важней, чем лицо Торпа – слабое зрение помогло мне тут же стереть его черты, – был явно несчастный вид этого человека. С годами научаешься изображать многое, только не радость. Дэниэл Торп физически излучал тоску.
После долгого дня заседаний ночь застала нас в кабачке. Чтобы почувствовать себя в Англии (где все и происходило), мы потягивали из ритуальных оловянных кружек тепловатое темное пиво.
– Как-то раз в Пенджабе, – рассказывал майор, – мне показали одного попрошайку. По исламскому преданию, у царя Соломона был перстень, который помогал ему понимать язык птиц. Говорили, что потом перстень достался этому нищему. Сокровище было бесценным, так что владелец не мог его продать. Попрошайка умер во дворике мечети Вазил-хана в Лахоре.
Я подумал, что у Чосера тоже есть история о чудесном перстне, но не хотел портить Баркли его рассказ.
– А перстень? – вместо этого спросил я.
– Как всякий волшебный предмет, его не нашли. Может быть, он теперь в каком-нибудь тайнике, там же в мечети, или на пальце у человека, живущего в краях, где нет птиц.
– Или их там столько, – вставил я, – что не поймешь, где чей голос. Ваша история, Баркли, похожа на притчу.
Тут и заговорил Дэниэл Торп. Казалось, он ни к кому не обращается, на нас он не смотрел. Было в его английском что-то особенное, я приписал это долгому пребыванию на Востоке.
– Это не притча, – сказал он, – а если притча, то она говорит правду. Есть бесценные вещи, которые невозможно продать.
Слова, которые я пытаюсь сейчас воссоздать, подействовали на меня куда меньше, чем убежденность произнесшего их Торпа. Казалось, он хотел сказать еще очень много, но оборвал себя, пожалев о начатом. Баркли откланялся. Мы вернулись в гостиницу вдвоем. Час был поздний, но Дэниэл Торп предложил зайти к нему договорить. После нескольких избитых фраз он произнес:
– Я предлагаю Соломонов перстень вам. Конечно, это метафора, но то, что она подразумевает, – не меньшее чудо, чем царский перстень. Я предлагаю вам память Шекспира, всю – от первых детских лет до начала апреля тысяча шестьсот шестнадцатого года.
Я ничего не ответил. Представьте, что вам предлагают море.
Торп продолжал:
– Я не обманщик, не сумасшедший. Прошу, выслушайте меня, прежде чем принять решение. Майор рассказал бы вам, что по роду занятий я – военный врач, верней, был врачом. Сама история уместится в несколько слов. Все началось на Востоке, в лазарете, поутру. Когда – не важно. Рядовой Адам Клэй, в котором сидели две пули, перед смертью чуть слышным голосом предложил мне эту бесценную память. Агония и горячка убеждают; я, хоть и без особой уверенности, принял предложение. Если сравнивать с войной, уже ничему не удивляешься. Клэй едва успел объяснить условия дара: даритель должен его вслух предложить, получатель – тоже вслух – принять. Первый навсегда теряет отданное.
Имя солдата и патетическая сцена передачи показались мне, в дурном смысле слова, литературой.
С некоторым страхом я спросил:
– Так что, вы владеете сейчас памятью Шекспира?
Торп ответил:
– Я владею двойной памятью. Одна – моя собственная, другая – Шекспира,