Огрызком карандаша он сделал пометку в свитке и продолжил.
— Девка Нюрка Юрьяна, шестая в семье, помрет 22 января в праздничный день памяти жертв 9 января!
— Господи ж ты боже мой! — взвизгнул кто-то в задних рядах, и Злома недовольно посмотрел в ту сторону. Так он произносил пять-шесть фамилий, помечая каждого в своем документе, на прощание еще раз трижды трубил и слезал с табурета не без помощи услужливого дяди Степана. Наступала тишина, но никто без команды не расходился, и все, даже дети, как будто отсчитывали эту минуту, пока она не проникала внутрь каждого, где щелкала бесконечными секундами.
— Так! — вдруг вскидывался Злома. — Идем дальше!
И все облегченно вздыхали и шли за ним.
В день накануне смерти кандидата бабки убирали его дом и готовили еду, ведь будущему покойнику сегодня нельзя было ничем заниматься. Вечером близко знавшие его заходили в гости. Лились воспоминания из его жизни, иногда даже шутили, вспоминая какой-нибудь конфуз или проказу, а старухи шмыгали туда-сюда, следя за столом. Конечно, трудно было почти мертвеца отвлечь от печали, но все старались, хотя нет-нет да и ронял слезу близкий родственник.
Ближе к полуночи бедолага ходил в баню, после чего ложился спать. Чтобы уже не проснуться.
Был, правда, один случай, когда старый рыбак Митрич целых два раза избежал смерти. Никто не мог сказать, как это у него вышло и за какие-такие заслуги его удостоили привилегий: не получил он никакого образования, всю жизнь прорыбачил и иногда копал за хлеб чужие огороды и уж тем более никаким героем Гражданской войны не был. Но факт оставался фактом, и подтверждением служили слова Зломы на каком-то собрании, когда он пометил Митрича в своей бумажке и пригрозил: «И смотри у меня — чтоб строго в четвертый день пятидневки шестого июня! Чтобы без уверток».
Впрочем, некоторые говорили, что была у Митрича золотая рыбка, которую он каждый год вылавливал в конце мая. И как он о ней заботился — и в проточной воде по полдня выгуливал, и за особым кормом в город ездил, и даже каждую икринку готов был промывать и сцеживать. Потом в середине августа выпускал ее назад в речку. И якобы за то, что он выполнял все ее желания, золотая рыбка и помогла ему увильнуть от приглашения на тот свет. Но я думаю, что все это сказки — в каждой системе бывают сбои, вот хитрый рыбак и воспользовался таким случаем…
* * *
Обойдя несколько улиц, мы с экскурсоводом вернулись к колодцу. Выяснилось, что газетный киоск он отпустил до завтра. То есть мне предстояла ночевка в одной из полуразрушенных изб. Но Антон Павлович, натужно улыбнувшись, заверил меня, что «беспокоиться не о чем, что тут многие ночуют, и все остались живы-здоровы, и в целом скучать мне не придется, особенно под утро».
— А сейчас я вам покажу перформанс, как в деревне до войны проходило колхозное собрание. Точнее, вы его услышите в виде исторической реконструкции, — загадочно сказал чичероне и, юркнув к ближайшему дому, притащил пару табуреток. Затем что-то наладил под крышкой колодца. Мы уселись на табуретки. Раздалось патефонное потрескивание:
— Товарищи! На сегодняшнем собрании я не буду агитировать за колхозы. Это уже не нужно. Дело колхоза вошло к нам в плоть и кровь…
— Выступает председатель колхоза «Заупокойная заря» товарищ Илья Сеятель, знатный большевик, — прошептал мне на ухо Антон Павлович, словно члены собрания могли его услышать.
Председатель похвалил колхозный строй, который стал «родным». Он призвал хорошо провести прополку и усиленно поливать поля, «особенно когда растет стебель». Но в борьбе за высокий урожай председатель посоветовал не обрабатывать землю варварски. После клятв и обещаний, адресованных товарищу Сталину, председатель перешел к непосредственному общению с народом:
— Даете ли крепкое слово, как один, поднять своих сыновей, дочерей, снох, внуков и внучек на борьбу за богатый урожай?
— Даем, даем, — нестройно ответил народ в патефоне.
— Повторяю еще раз: так даете или не даете?
— Да даем, даем…
— Крепко будете стоять за это дело?
— Крепко, очень крепко. По-настоящему будем бороться.
— А подседалом лошади будут болеть? А чихирем, сапом?
— Нет, ни за что не будут. Не допустим!
— А засуха будет?
— Поливать будем. Урожай хороший соберем!
— А если ваши сыновья, ваши дочери не будут работать?
— Ни в коем случае этого не допустим.
— Вы здесь даете мне слово, а вдруг случится не то, что вы обещаете. Что тогда?
— Этого не может быть.
— Колхозники и колхозницы Заупокойной, будете ли вы соревноваться с другими колхозами?
— Уже соревнуемся.
— Я хочу, чтобы подняли руки те, кто хочет быть первым!
Судя по тому, как удовлетворенно крякнул Сеятель, собравшиеся как один подняли руки. После чего председатель пообещал, что при соответствующих обстоятельствах Заупокойной достанется переходящее красное знамя.
Слушая этот бред, я в конце концов не выдержал:
— Антон Павлович, откуда вы достаете подобный идеологический мусор?!
— Вы еще в некотором роде молоды, уважаемый, — снисходительно отреагировал экскурсовод, — и не знаете ни вышеназванной эпохи, ни образа жизни тех людей… Все, что вы слышите, я по крупицам разыскивал в архивах, мемуарах, да мало ли где еще. Это было сложное и героическое время!
— Да не было тогда ничего такого, — я пропустил его шпильку насчет моей сомнительной молодости. Такого никогда не могло быть, над людьми так не издеваются. — Зато тогдашний посылторг пачками рассылал именно такие патефонные агитки по избам-читальням и прочим очагам культуры! Наряду с балалайками, мандолинами и самоучителями к ним! И чертежи постройки деревянного трактора один к двенадцати, кажется. Какие, к черту, архивы!
Антон Павлович изобразил было на лице оскорбленное чувство, но моментально спохватился:
— Мой друг, полагаю, что вы проголодались. В моем распоряжении есть брендовый doshirak. Сейчас я приготовлю кипяток, и мы получим картофельное пюре с привкусом мяса…
— Спасибо, — оборвал я его, — у меня нет нужды с едой. И вообще, я бы хотел побродить один.
— Конечно-конечно, и мне иногда так хочется побыть одному. Я буду ожидать вас в музее, там же вы сможете и переночевать, — и он указал в сторону лапниковских хором с загадочным «БЕ».
— И все-таки это была великая эпоха перелома, чтобы вы там ни говорили! Великая! — вдруг донеслось мне в спину. Спорить было бесполезно — для него голодные двадцатые-тридцатые были событием мирового масштаба, для меня — злой сказкой. И, в конце концов, всё это было так далеко, что уже никогда не существовало.
* * *
Я направился к дому своего детства, хотя знал, что никакого дома нет. В некоторых дворах у калиток стояли пугала с разноцветными лицами, безжизненно висели тряпки, изображавшие сохнущее белье, иногда на фасаде мелькал выцветший красный флажок — в Антоне Павловиче буйно расцвел талант акциониста. «Маньяк славного советского прошлого», — подумал я и вздохнул.