Говорят, некоторые вещи нельзя исправить, ведь их попросту нет нужды исправлять.
Everything happens for a reason. (На все, что случается, есть своя причина)
Но как жить дальше? Принять или простить? Как совладать с тишиной под сердцем?
Эта тишина касается потрескавшихся губ, мягко скользит по леденеющей коже, трепещет в несмелых ударах пульса, просачивается внутрь капля за каплей. Наполняет пустотой. Пустотой звенящей и терпкой, с привкусом разочарований, обманутых надежд, горькой и ранящей, острой и кромсающей грудь до утробного вопля.
Опустошена, сожжена, потерпела кораблекрушение.
— Лора, хотите чего-нибудь? — вежливо интересуется Андрей, присев на корточки возле моей кровати.
Сдохнуть. Забыть. Самоуничтожиться.
— Пить, — кашляю. — Хочу воды…
На самом деле, слишком рано умирать. Слишком глупо.
«Ничего особенного не произошло», — отстранённо заявляет внутренний голос.
Ничего?
Пытаюсь рассмеяться, но по щекам бегут соленые дорожки. Плачу беззвучно.
Могу чувствовать боль, которая овладевает телом постепенно, отвоёвывает территорию с аналитической точностью, неотвратимо покоряет каждый миллиметр. Могу стыдиться, когда яркие картины сменяются в пестром хороводе, корчат издевательские рожи, вбиваются гвоздями в обмякшую плоть. Могу бояться, ведь приходит тошнотворная ясность: это только начало. Ты больше себе не принадлежишь ни в одном из существующих смыслов. Игрушка, кукла, рабыня. Шлюха или вещь. Как будет угодно господину.
Могу слышать Андрея, когда он осторожно промокает мои слезы платочком, гладит по голове и пытается наладить контакт, привести в нормальное рабочее состояние. Или же доктора, который обследует меня, обрабатывает в требуемых местах, аккуратно смазывает. Могу размышлять, искать причины, анализировать следствия, выстраивать логические цепочки, не приносящие никакого толку, не дарующие облегчения.
Могу много чего, а жить не способна. Не научилась принимать и прощать. Кого? В первую очередь собственную наивность.
Внутри удивительно тихо и пусто. Абсолютно тихо и пусто.
Под саваном полумрака, остаюсь наедине с помешательством. Лежать разрешается исключительно на животе. Пробовать другие положения не намерена. Боли хватает, искушение рисковать очень слабое и не толкает на подвиги.
Обращаюсь в грязь. Безвольное создание, утратившее гордость, смысл и ориентир. От гнусной похоти не получится отмыться. Ее запах не стереть, не уничтожить. Я была этим. Это теперь во мне. Тело помнит, пропиталось насквозь, не забудет никогда.
Уродливые химеры воспоминаний хохочут и глумятся, кружат надо мной стаей стервятников. Рельефные всплески пережитых унижений. Неисчислимые ступени позора.
— Ты сама выбрала путь, — голос фон Вейганда возвращает к реальности, включает расколотое сознание в игру. — Я предупреждал о последствиях.
Хочется убежать, исчезнуть, скрыться.
— Нет, — сдавленно шепчу, пробую ускользнуть от колюще-режущих прикосновений его пальцев.
Он один умеет касаться так. Оставляя метки, печати раскаленным воском.
— Нет? — фон Вейганд смеется, крепче сжимая обнаженные плечи, запрещая двигаться. — Ты веришь, что твои «нет» теперь имеют значение?
— Уйди, пожалуйста, — задыхаюсь от ужаса, отчаянно бьюсь в жестоком капкане.
Оказывается у меня остались силы, но их ничтожно мало для…
— Совсем недавно ты умоляла не уходить, не останавливаться, трахать глубже и сильнее.
Пронизана диким ужасом, полыхающим в мельчайшей клеточке моего организма. Покорена и загнана в ловушку. Дыхание зверя щекочет напрягшееся, натянутое струной тело.
— Ты обманул… ты напоил… ненавижу тебя! — опасные слова разносят плотину в щепки: — Не знал, как заставить без помощи наркотиков?! Что за дерьмо ты мне дал? Будешь всегда его давать… да?! Насиловать под кайфом… ты… ты не мужчина! Ублюдок… ты… ты…
Осекаюсь, когда его ладони властно обхватывают грудь. Проклинаю губительную тупость, замолкаю, кусаю губы, закрываю глаза.
— Я учту твои замечания, — мягко обещает фон Вейганд. — Следующий раз обойдется без стимулирующих средств.
— Следующий раз? — ручейки слез выскальзывают из-под прикрытых ресниц.
— Я даю твоей очаровательной заднице передышку, а потом мы обязательно все повторим, не используя наркоз, — он выкручивает соски, наслаждаясь моими всхлипами.
— Пожалуйста, нет…
— Какая же ты тесная, тугая и… как это сладко тебя любить! — последнее слово выделяется, произносится с особым смаком, насмешливо и пафосно.
— Не надо, прошу, не трогай, — жалобно скулю.
— В первый раз всегда больно и всегда есть кровь, — его пальцы следуют ниже, по ребрам к животу, прокладывают раскаленные тропы. — Я умею быть осторожным, но я не хотел сдерживать твой пыл.
Раскаленные нити соединяются узлом, взрывной волной проходят по телу, пробуждая ненавистную жажду.
— Нет… нет… — шепчу как заведенная, отрицаю очевидное.
— Я уеду на несколько недель, но я уверен, ты будешь помнить и ждать.
Фон Вейганд прижимается ко мне, его руки замирают в рискованной близости от сосредоточения постыдной тайны. Если он коснется там, если поймет… мне жутко представлять.
— Лучше сдохнуть, чем повторить это! — выплевываю гневно и яростно, скрываю мерзкую правду.
— Да? — его язык скользит по щеке, пробует слезы на вкус: — Ты раздвигаешь ноги с похвальной готовностью, и не надо лгать, что тебе это не нравится. В той комнате нас было двое. Или я ошибаюсь?
— Ненавижу, — пытаюсь отвернуться, но фон Вейганд не позволяет.
— Это был не наркотик, а стимулятор. Ты имела возможность сопротивляться. Ты же все помнишь.
— Бред… неправда…
— Прирожденная шлюха, — заявляет он довольным тоном, продолжает насмехаться и ранить.
— Заткнись! — нервы сдают окончательно.
Фон Вейганд дергает меня за волосы с такой силой, будто желает снять скальп.
— Андрей давно жалуется на твою манеру выражаться, придется заняться этим лично.
— Да пошел ты, — инстинкт самосохранения курит в сторонке.
Боюсь до одури, однако затаенной злобы не меньше.
— Куда мне пойти? В порванную задницу или в неумелый рот? — фон Вейганд шепчет, едва касаясь приоткрытых губ: — Я побываю везде, как только вернусь. Везде, meine Schlampe.
Еще долго содрогаюсь в рыданиях после его ухода. Не потому что унизил и растоптал, не потому что загнал в горящую клетку и вынудил молить о боли, отнял гордость и самоуважение. А потому что привязал к себе намертво, лишая права ненавидеть и презирать.