На встрече с Шадриным и Егором обсуждались возможности освещения деятельности в Японии казачьего атамана Семенова — самого популярного из выживших в Гражданской войне на Дальнем Востоке белогвардейского лидера, и это очень важный момент, к которому мы еще вернемся. Кроме того, Ощепков передал собеседникам данные о возможных сроках и условиях вывода японских частей с Северного Сахалина, полученные им там в том числе от главы оккупационной администрации генерала Такасу. Это не была определяющая для Москвы информация (советские резидентуры в Китае и Корее, контрразведка в Москве также работали очень эффективно), но кураторам Ощепкова сведения показались важными. Их передали полномочному представителю СССР в Китае Л. М. Карахану, который теперь мог вести переговоры с японцами, что называется, с открытыми глазами[197]. Так что вклад Василия Ощепкова в благополучное разрешение вопроса с возвращением его родины в состав России важен, неоспорим и должен быть зафиксирован в отечественной истории.
Шадриным — куратором Ощепкова от Разведупра, точнее, от разведотдела штаба Сибирского военного округа, встречавшимся с ним в Шанхае, являлся на самом деле Михаил Абрамов (он же Георгий Александрович Родионов). Абрамов-Родионов-Шадрин, будучи специалистом по Дальнему Востоку, в прошлом, так же как и Василий Сергеевич, служил в царской армии, был неплохо образован, понимал особенности службы в разведке (даже успел окончить специальные курсы в 1921 году) и, как мы видим, пытался помогать сослуживцу, которому вместо ежемесячных ста иен вручили призыв быть верным трудовому народу. Во время встречи в Шанхае он выполнял разведывательную миссию в Китае по заданию штаба Сибирского военного округа. Позже, в 1933 году, через восемь лет после установления дипломатических отношений между СССР и Японией, Абрамов и сам уехал в Токио, где стал легальным резидентом Разведупра под «крышей» вице-консула советского представительства и работал параллельно с Зорге[198]. Так впервые переплелись судьбы двух разведчиков разного масштаба, разных уровней работы, но одного направления: и Ощепкову, и Зорге пришлось связать свою судьбу с Японией. Но когда немецкий коммунист занимался еще пропагандой среди шахтеров Рурской области, чета Ощепковых уже села в Шанхае на пароход и около 24 ноября 1924 года прибыла в порт Кобэ.
Глава двенадцатая РУССКИЙ КОБЭ
Итак, решив ряд серьезнейших вопросов, определивших значительную и важную часть его дальнейшей судьбы, Василий Ощепков вновь отправился в Японию. Он развелся, встретил свою любовь и вновь женился, создал собственную фирму для работы в новых условиях, пошел на вербовку в ОГПУ и преодолел путь от Александровска на Сахалине через Хабаровск, Харбин и Шанхай до Японии — все это за какие-то несколько недель поздней осени 1924 года. Кроме того, за этот же неполный месяц Василий Сергеевич решил еще одну проблему, связанную с миграционным режимом в Японии. У него и его жены были на руках японские паспорта, где они значились жителями японской колонии — Сахалина, в прошлом подданными Российской империи, к тому же получившими в Сахалинском полицейском управлении разрешение на въезд в метрополию без обязательного в таком случае «реверса», то есть обязательства вернуться[199]. При льготном порядке въезда в страну им достаточно было предоставить гарантийное письмо от человека или организации, способной принять их в Японии. В дошедших до нас документах Марии Ощепковой значится адрес, по которому она с мужем должна была зарегистрироваться в Японии: Хёго-кэн, Муко-гун, Сэйдо-мура (префектура Хёго, уезд Муко, деревня Сэйдо. — А. К.) 16-06-2925[200]. Место это расположено недалеко от Кобэ, и проживал там в это время Николай Петрович Матвеев — отец того самого Венедикта Марта, так красочно описавшего устройство японского кинематографа несколькими годами ранее[201].
23 или 24 ноября супруги Ощепковы прибыли в Кобэ. Точка появления в Японии, где Василий Сергеевич не был уже несколько лет (возможно, с 1917 года, когда сдавал экзамены на 2-й дан в Кодокане), была выбрана, может быть и неосознанно, но удачно. После Великого землетрясения Канто, до основания разрушившего Токио и Йокогаму 1 сентября 1923 года (сгорели тогда и «Никорай-до», и почти вся православная миссия на Суругадайском холме), Кобэ стал местом сосредоточения большинства иностранных диаспор Японии. Русская колония насчитывала к тому времени около пяти-шести тысяч человек — это было, как уже упоминалось, самое многочисленное национальное меньшинство в Японии[202]… Люди в панике бежали сюда, на запад, в наиболее развитую часть страны из выгоревшей до состояния пепелища Восточной столицы, а иностранцам, ранее населявшим регион Токио — Йокогама, особенно приглянулся Кобэ.
Еще раньше, во второй половине XIX века, именно Кобэ и Йокогаму японское правительство «назначило» особыми территориями, специальными портами для торговли с заграницей. Их близость к крупнейшим мегаполисам страны (Йокогамы — к Токио, а Кобэ — к Осаке), а также изначальная ориентация на долговременное размещение иностранных диаспор сделали оба города уникальными и в архитектурном отношении. При сохранении по окраинам местной застройки, центры новых портов выглядели совершенно европейскими кварталами, подавляющее большинство жителей которых составляли европейцы и американцы, жившие обособленно от «туземцев». В то же время Йокогама и Токио не были друг другу конкурентами: первый порт специализировался на экспорте, второй — на импорте. Вновь и вновь прибывающим иностранцам, в том числе русским, легче было освоиться в европеизированных кварталах, а не в сохранявшей во многом приверженность национальным традициям «большой Японии». Но если до землетрясения 1 сентября 1923 года в Кобэ оседали в основном «на берег выброшенные грозою», случайно попавшие на Дальний Восток сибирские крестьяне, ремесленники, мелкие чиновники, солдаты и офицеры колчаковской армии, то теперь к ним добавились многочисленные беженцы из Токио. Кто-то находил в проживании здесь новые перспективы. Кто-то из них задерживался в Кобэ ненадолго, следуя отсюда в Китай, Америку, Австралию. Известный русский поэт-футурист Давид Бурлюк, живший до этого во Владивостоке и ставший свидетелем бурных перемен в Приморье (мог и с Ощепковым быть знаком — кто знает?), тоже оказался временным пленником Кобэ. Он оставил удивительный документ в стихах, очень точно передающий настроение русских, задержавшихся в этом портовом городе и ждущих парохода, чтобы убраться оттуда поскорее:
При станции Санно-Номия Железнодорожный ресторан. Хотя теперь такая рань, Но кофе пью я — Еремия. Обыкновенный из людей, Включенный в странствия кавычки, Я красок скорых чудодей, Пиита я душой привычный. Я кофе пью; — Санно-Номия Мной посещается всегда. Ведь здесь проходят поезда, С которыми, неровен час, В нежданный мне, в неведомый для вас Примчится вдруг моя Мария.
Пути супругов Ощепковых вели именно туда, где горевал поэт — в район станции Санномия или Санно-Номия, как назвал ее Давид Бурлюк. Это место стало центром эмигрантского и прежде всего русского Кобэ. К 1924 году эмигрантам уже не хватало для жизни старого сеттльмента у порта (сейчас это самый центр города), и они начали осваивать горы, выстраивая кто недорогие дома, а кто роскошные по японским представлениям, оборудованные печами — неслыханное в Японии дело! — особняки в предгорном, а значит, по понятиям Кобэ, престижном районе, называемом Китано. Как раз между Китано и старым европейским кварталом и располагалась станция Санномия (сейчас на этом месте построена станция Мотомати). Нам неизвестны ни название, ни точный адрес пансионата для иностранцев, в котором остановились Ощепковы сразу по прибытии в Кобэ, но именно тут произошел инцидент, очевидно подробно описанный резидентом в своем докладе в Хабаровск. В разных источниках он описывается по- разному[203], в том числе с использованием прямой речи, что сильно снижает степень доверия к таким вариантам рассказа, но резюме можно сделать следующее.