– Нет, абрек, рано радуешься. Но сходить нам придется сейчас.
Вот оно! Началось!
– На ходу прыгнуть – как? Вам-то, думаю, не привыкать. – Капитан безопасности, подзадоривая храбрецов, улыбался глазами. – Права я не имел вас сажать вот на этот чудеснейший литерный. Ничего вам, конечно, за это ровным счетом не будет, а вот мне скипидарную клизму поставят. Так что лучше сойти. В темпе, в темпе, прошу вас. Ридикюльчик там мой заодно прихватите.
А вот если врасти в лавку намертво: «не пойду, не желаю»?.. Руку держит в кармане, паскуда! Все одно приведет сейчас в повиновение! Все одно тут, в купе, даже лапкой, как заяц, не дернешь. И, как будто услышав команду капитана на высадку, содрогнулся в железных сочленениях литерный, переполнился скрипом тормозов и фанерной обшивки и пошел стариковски натужно, с усильным кряхтением, и с таким же тоскливым надсадом онемевший Григорий толкнулся на выход, ощущая паскудную стылость в одубелом паху и спине. Сердце то билось рыбиной, то лубенело, заполняя всю грудь… И шагали уже по проходу: капитан – тягачом, а монголы – последними, ловко!
Волковой шел за ним и продавливал в тамбур – влепит жарким свинцом меж лопаток сейчас, только спрыгнешь с подножки; всех похлопают, как куропаток… Волкового стоптать, придавить и орать беспрерывно… Туман! Туман такой, что телеграфного столба в упор не увидать. И взмолился Зворыгин, чтобы как можно ходче пошел захворавший, издыхающий поезд-старик, чтобы как можно дальше их всех разбросало.
Чекист испарился, пропал Лапидус, а за ним и Султан, как с крыла заглушенной машины, шагнул в непроглядную мглу. Зворыгин встал боком к Володьке, ловя все движения того и радуясь, что не подставил звенящей спины под удар; увидел в тумане фигуру Султана, уплывшую за спину, прыгнул, чуток пробежался по ходу и тотчас когтями скребнул кобуру, чтоб выстрелить в воздух и выкрикнуть то, для чего и слов-то не знал: «Кача! Бей их! Бей немцев, ребята!», как раньше, в Севастополе, курсантами кричали «Наших бьют!», когда дрались в приморских парках с бескозырками, наматывая на руку ремень луженой пряжкою наружу… Ах, мать, заколодило, застрял ремешок в кобуре!
– Братушки! Ау! Десантники! Есть кто живой?! – позвали монголы, фигуры которых виднелись шагах в тридцати от него…
Зворыгин рванулся от них – к Султану, к незримому Леньке… Где Ленька?! Хорошо все же их разбросало. Молот крови забил в нем слабее и медленней, словно в такт затухающему перестуку колес. К Султану скорее – и в ухо: «Чужие, чужие они!»…
– А вот Луговского ты знаешь? – звенел голос Леньки. – Так начинается песня о ветре, о ветре, обутом в солдатские гетры…
Чекист в своем длинном плаще успел и настичь, и обнять Лапидуса, и даже уже подтащить того к Ахмет-хану в упор. Как во сне, утянулся в молочную дымку последний вагон – и Султан поглядел на Григория зверем, как будто что-то в нем до нужного предела разрывая, с таким глухонемым страданием, что Зворыгин с палящей дикой радостью почуял: не один!
– Звенит эта песня, ногам помогая идти по степи по следам Улагая… – Соловьем заливался для вражьих ушей Лапидус.
А монголы уже за спиной:
– Что ж вы встали?..
Мертвея от стужи внизу живота, Григорий зевнул, потянулся истомно, спуская с плеча вещмешок, и, полуобернувшись к Волковому с деревянною улыбкой, лениво, беззаботно, обыкновенным вроде голосом сказал:
– Володь, не дает мне покоя одно. А видел ты его в лицо, живого, как меня? Ну Борха-то вашего, Борха!
Чекист в то же дление дернул рукой, единым, коротким, томительно долгим движением вытягивая пистолет из кармана, и в это мгновение Султан ударил его своим молотом по голове, свалив будто намертво и заорав короткое самое: «Бей их!»
Не ладом телесным, а знанием, что их повели убивать, они обогнали троих скорохватов. Зворыгин увидел блеснувшее синее лезвие взгляда одномгновенно со змеиным выбросом руки, дугой ножевого удара – и, дернувшись, руку поймал, склещил пятерню на запястье и выкрутил от своего живота, почуяв по хрусту: ломает… и тут Волковой как кивнул, вбивая Зворыгину в голову гвоздь, и, может быть, мертвый уже, теряя опоры, валясь на лопатки, Григорий его потащил за собой, вошел под чугунным нажимом в зыбучую землю, теряя сознание связи с разбитым, придавленным телом, теряя дыхание, горло, кадык… но вдруг что-то лопнуло, вскрылось в давившем его чугуне…
Вернувшись в какое-то чувство, зашарил в кровавом наплыве по мертво-обмяклому мясу, нащупал какой-то горбатый осколок в горячих кисельных нашлепках… нажав всей оставшейся мочью, спихнул эту тушу с себя, уселся рывком, озираясь, не видя сквозь наволочь в зенках почти ничего. Слегка прояснело – и он увидел отваленный труп Волкового с расколотой вдрызг, половинной, кроваво-сургучной башкой. Левее сидел Лапидус и, пересиливая тошноту, прицеливался из нагана в сцепившихся, катавшихся двоих: руками, ногами свились, как белье, Султан и огромный Алим, крутили друг друга жгутом и лущили хрустевшие кости из мяса… Чекист где, чекист?! И тотчас же кто-то – в ответ! – с наскока ударил подслепого Леньку ногой… Рванулся Зворыгин туда – и то, что увидел, не смог уместить: шесть человек красноармейцев бежали зигзагами к ним, с наганами в обеих вскинутых руках. Едва он толкнулся с колен, как тотчас же кто-то не свой не чужой ударил его железякой в макушку, и он ничего уже больше не видел…
Очнулся от боли. Кто-то гнул и ломал его, надавив на хребтину коленом:
– В глаза мне, паскуда! В глаза! Смотри на меня, Корешков, он же Лысиков Петр, он же Дронов Климентий! – Глазастые пятна качались над ним. – Слушай сюда, падаль живая! Ты смерти легкой хочешь?!
От боли и смеха Григорий не мог говорить. Гримаса его была принята за оскал, за вызов «попробуй сломай», и вызов был принят немедленно: на!
– Фамилия! Кличка для радиограмм! Цель! Вашей! Заброски! Твое звание в абвере! Имя! Ты смотри, он у нас волевой! Позывные твоего передатчика!
– «Букет», «Букет», я «Мак»… – Смех начал выплевываться из пасти толчками.
– Какой еще мак?! Чьи это позывные?!
– Я – «Мак», ты – «Букет»! Я русский, едрить тебя в рот, мать твою в ду-у-ушу через семь гробов! Зворыгин я, Зворыгин! Давай меня в штаб ВВС! Наших двое со мной, наших двое – живые у вас?!
На живот его перевернули и, взрезав ремни, бережливо, опасливо взбагрили. Сделал шаг по зыбучей земле, устоял и уперся глазами в тяжелую мертвую тушу: Волковому снесло часть красивого черепа; на устоявшей половине, выше уха, ручьистой прозвездью червонела обугленная дырка; в перекошенном мертвом оскале белозубого рта застыла волчиная злоба, но бирюзовые упорные глаза залубенели в недоверчивом, сосредоточенном раздумье; это был уж теперь человек вопрошающий, будто не понимающий, ни за что отдал жизнь, ни была ли она – есть хоть что-нибудь там или нет, и пристывшая злоба его относилась уже не к Зворыгину, а к тому, что и нет ничего…
– Это кто?!
– Это я… только не настоящий… – В красноватом наплыве шатнулся туда, где последний раз видел Султана с Алимом.