Однако я все это рассказываю не из-за сербов, и уж тем более не из-за китайцев, а из-за того, что Шметау страшно разъярился, когда рассыпались специи. Он кричал, бил слуг, проклинал их самыми страшными проклятиями, плакал, рвал на себе волосы, падал на колени, прыгал, бегал вокруг нас, снова кричал, проклинал и раскачивался, стоя на месте. Но отвратительным казалось вовсе не его безумство из-за такой глупости, как специи, отвратительной была пропасть между его холодной реакцией на смерть Радецкого и душераздирающими страданиями по поводу погибших китайских специй, которая выглядела еще более глубокой ввиду короткого промежутка времени между двумя этими событиями.
В последнем акте трагедии Шметау посыпал себя специями и завывал, что все потеряно. После того как он вытряс на себя, пожалуй, все, что было, он вдруг повернулся ко мне и сообщил назидательным тоном:
— Это хорошо. Хорошо, что так случилось. Теперь я наконец понял, — тут он вскочил на ноги (до этого момента он стоял на коленях) и, направившись в мою сторону, сказал: — Господь дает и берет. А мы отвергаем и получаем. Мы должны уметь отвергать, чтобы нас не завалило дерьмом. Не так ли?
Я растерянно подтвердила, что это так.
— В городе есть особые люди, которые чистят, метут и выносят дерьмо, а еще там есть и канализация. Не так ли? А на селе всего этого нет. Дерьмо там становится удобрением. Так. Согласитесь, герцогиня, нельзя любить всех, кого вы когда-то любили. И чувствовать все, что вы когда-то чувствовали. Нужно наводить чистоту. Уничтожать. Поэтому город находится в состоянии равновесия: божественное место, окруженное и защищенное крепостными стенами от остатка мира, то есть ада. А мы сейчас находимся именно в остатке.
— Вы хотите… сказать, — я подбирала слова, — что Бог нас… покинул.
Он резко повернулся ко мне спиной, словно давая понять, что в собеседнике больше не нуждается, и, продолжая говорить, направился в сторону леса:
— Есть и другие. Ха, ха, ха.
И исчез в лесу.
Когда я сейчас думаю о Шметау, то прихожу к выводу, что он был одним из тех людей, которые не в состоянии мириться с несовершенством в чем-либо, а особенно в самом важном — в жизни. Ему попросту не хватало лени. Потому что лень, с одной стороны, и относительная тупость ума и сердца — с другой, необходимы для выживания, точнее для счастья. Для большинства людей достижение счастья в жизни это естественная и в каком-то смысле врожденная способность, о которой они не должны размышлять и которой, соответственно, им не нужно учиться. А все, чему мы должны учиться, можно сразу подвергнуть сомнению, потому что неизвестно, как это будет выучено — и из-за плохих учителей, и из-за плохих книг, и из-за ленивых и глупых учеников, то есть нас самих. Или, и это самое худшее, из-за совершенно неправильной системы образования. Учиться счастью, когда вы по той или иной причине его потеряли, это трудный путь и шансов на успех мало.
Я уже чувствовала себя усталой. Утро только началось. Но меня ни на мгновение не оставляли в покое. С многочисленными и даже избыточными поклонами подошел барон Шмидлин и спросил, не хочу ли я вместе с остальными пойти посмотреть на старуху.
— Какую старуху? — спросила я.
— Старуху, которая одна знает, где могила вампира.
Я обратила внимание на то, что мы — барон Шмидлин, та пара из комиссии, граф фон Хаусбург, его слуга и я — пошли без сопровождения. Не могу точно описать, куда мы шли, я думала о другом и не замечала дороги. Но помню, что наше путешествие продолжалось не больше получаса. Так как мы находились на вершине холма, я полагаю, что мы спустились с него и поднялись на другой холм. Шли мы на восток.
Мы пришли в небольшое село на вершине этого холма, и нам не потребовалось много времени, чтобы найти старуху. В сущности, нашли мы двух старух. Обе были очень старыми, сидели на низких трехногих табуретках, и одна из них не умолкая что-то говорила, а другая молчала. Каждой было наверняка за сто лет и они, вероятно, были глухими и слепыми. Слуга крикнул:
— Которая из вас Мирьяна?
Никакой реакции — та, которая говорила, продолжала говорить, та, которая молчала, по-прежнему молчала.
— Которая Мирьяна? — повторил слуга.
— Чего орешь? — крикнула та, что молчала. — Я так тебя совсем не слышу. Мне нужно шептать, а не орать.
Я сразу поняла, что мы имеем дело с местной разновидностью сварливых старух, о том, сколь они отвратительны, муж мне рассказывал, правда, позже.
Новак подошел к ней и что-то прошептал на ухо. Она засмеялась, показав на удивление хорошие зубы.
— Э-э, этого я тебе не скажу.
Тогда к ней приблизился и фон Хаусбург:
— Ты Мирьяна?
Она кивнула:
— Но я вам ничего не расскажу.
— Почему, старуха?
— Да так, не скажу — и все. Чтобы вы со мной повозились. Упрашивали бы меня, уговаривали. Вот. А так мне скучно. Подольститесь ко мне. Давайте.
— Ты станешь всем известной, если нам расскажешь, — сказал фон Хаусбург.
Она снова засмеялась, и снова показались крупные желтые зубы:
— А коль и не расскажу, все одно стану известной.
Барон молчал. Двое из комиссии — тоже. Новак стоял на отшибе, будто этот разговор его вовсе не касается. Фон Хаусбург рассмеялся и подмигнул мне. Он наслаждался уговорами:
— Ты просто прославишься, если скажешь.
Старуха опять засмеялась, довольная и нахальная. К ней присоединилась и вторая. Тут засмеялись и двое из комиссии, потом барон, вслед за ним Новак и фон Хаусбург. Под конец, не зная почему, засмеялась и я.
Старуха сказала:
— Хватит, — и мы все как по команде замолкли. — Сава Саванович закопан в кривом овраге под раздвоенным вязом.
3.
Из-за них я не мог заснуть. А сон был мне необходим, потому что я знал, что предстоят важные события. Тогда будет не до того, чтобы зевать и жаловаться на усталость. Одним словом, мне нужно быть в самом лучшем моем состоянии из всех возможных. Я попробовал считать овец. Не помогло. Потом попробовал считать все подряд, и сам не знаю что. Тот же результат. Тогда я отказался от математики. Попытался выкинуть из головы все мысли. Это, говорят, хороший способ, и только так можно заснуть. Потом, правда, сны отомстят, но будет уже поздно.
Сколько бы я ни пытался не думать, в мои мысли с таким же упорством лез граф епископ Турн-и-Валсасина, лез всем своим обликом, отвратительной физиономией, цветистыми рассказами о путешествиях, об искусстве, об инквизиции, на заседаниях которой он председательствовал, такой молодой и такой способный. Он был мне ну никак не нужен в то утро, но он лез, лез и лез, словно в нем было решение всех моих трудностей. Он витал вокруг меня примерно так же, как и чувства, которые так или иначе на меня нападают. Только он был не чувством, а каким-никаким человеком. А чувства со мной часто так поступали: вечно в воздухе, в других людях, в вещах, они освобождались от владельца или из своего жилья и вырывались на волю. Набрасывались, пытались в меня пролезть, старались пробраться сквозь черты моего облика и личности и, преодолев оборону, проникнуть в самое сердце. Но я не сдавался. Я защищался от чувств как знал и умел. Больше того, даже если им удавалось проломить в стенах проход, я продолжал сопротивление. Куда было идти моей армии, куда уносить оружие? Где мой Ниш?