Даже в предрассветных сумерках вижу кладбищенскую траву, подстриженную идеальными шахматными квадратиками, зелеными и еще зеленее, влажную от росы, башмаки намокли, воздух чистый, прохладный, самолеты над головой уже везут домой тех, кто здесь чужой, как я в данный момент.
Иду прямо к розовой полоске света на небе. Идти далеко, она похоронена в самом конце огромного кладбища, где хоронят умерших, не успевших добраться до дома из этого города, место их жительства постоянно ширится, пока не наступит день, когда тела придется класть штабелями, как они жили при жизни в многоквартирных домах, друг над другом, друг под другом и рядом дверь в дверь, ничего друг о друге не зная, только кто когда въехал и – на этот раз – что никто уже не выедет… если чего-нибудь не случится со всем кладбищем. «Тогда мы все переедем, – думают они. – Интересно куда?»
Кто-то идет теперь рядом со мной.
– Как дела, малыш? – Это Стэн, сын Сарджа из неразговорчивого бара. Идет со мной шаг в шаг, руки-ноги движутся точно, словно мы оба – большие дедовские часы.
– Хочешь, чтоб я поговорил или чтоб помолчал?
Я пожал плечами, заметил с другой стороны от себя копа Марти, того самого, что забрал меня с девушками в участок. Все трое шагаем в ногу.
– Если кто-нибудь к тебе привяжется, я позабочусь. У меня был двоюродный брат вроде…
Нас догнал Дерьмоед, пристроился в шеренгу.
– Двадцатка, которую ты мне задолжал, при тебе? – спросил он и рассмеялся. – Шутка. Этот коп и на меня намекает.
– Пожалуйста, – сказал я, – не ввязывайся.
Неизвестно откуда явился парнишка из поезда, сверкая глазами, будто, наконец, наскакался с ковбоями и индейцами.
– Что я тебе говорил? – подмигнул он.
А вот и мой старый школьный учитель.
– Я говорю «особенный», имея в виду «одаренный». Одаренный, Рей.
Наконец, подошел комиссионер из ломбарда с гитарой на шее.
– Ты меня вдохновил научиться, – сказал он. – А то проклятые гитары без дела висели. – И заиграл песню, тихо, потом погромче.
Все меня окружили, когда я опустился на колени у могилы матери. Провел пальцем по буквам, составляющим ее имя, по цифрам, отмечающим даты рождения и смерти. И мои друзья запели:
Теперь ясно вижу,
Дождь прошел.
Вижу все препятствия
На своем пути.
Тучи черные
Больше не ослепляют меня.
Я жду ясного, ясного
Солнечного дня.
– Это ты? – шепнул я. – Это ты сделала? Или я? Какая история истинна?
Я теперь все смогу.
Боль прошла.
В душе больше нет
Черных мыслей.
Радугу
Вымолил я для себя
И жду ясного, ясного
Солнечного дня.
– Или это сделал Бог?
Погляжу я вокруг —
Ничего,
Только синее небо.
Погляжу я вперед —
Ничего, кроме синего неба.
Я ударил кулаком по земле.
– Что же начисто отлучило меня от мира?
Музыка и пение смолкли. Рядом со своими пальцами вижу пару сверкающих черных туфель.
– О чем это ты спрашиваешь? – сказал мужчина, ставя на камень вазу с розами.
Я поднял на него глаза. Стоит в черном костюме, высокий, сильный, а я скорчился на четвереньках, как тоскующий больной пес. Тонкие карандашные усики, загорелое лицо, испещренное розоватыми пятнами, белыми шрамами, волосы зачесаны назад так гладко, что видны следы зубьев расчески. Все в нем говорит: «Встань, парень. Будь мужчиной». Хотя он этого не говорит. Просто смотрит на меня сверху вниз. Потом распахнул пиджак, вынул конверт, скомкал, бросил на могильный камень. На конверте датская марка.
– Если гадаешь, хотела ли мать убить тебя, – сказал он, – позволь мне вместо нее ответить. Это ты ее убил. Столько лет беспокойства, тревог от сознания, что тебе никто и ничем не сумеет помочь. Да, именно таким я тебя представлял, поешь в пустоту, разговариваешь, ни к кому не обращаясь, идиот распроклятый. Мы с твоей матерью были счастливы, по крайней мере до того, как ей пришлось расхлебывать историю со своей проклятой сестрой. Почему бы тебе не найти эту суку, чтоб вы с ней враньем обменялись. Только сюда не возвращайся.
Он толкнул меня ногой в туфле. Я упал, свалив вазу. Свернулся калачиком, обхватил себя за колени, лицо мокрое от воды из-под роз. Вижу возле своей руки молящегося богомола, кланяющегося солнцу.
– Надеюсь, ты доволен, – сказал мужчина.
– Сейчас в воздухе тысячи хреновых самолетов везут людей отсюда туда, откуда они прибыли.
Мир ненадолго складывается воедино, а потом расплывается, развинчивается, детали разлетаются в стороны.
– Все в порядке, ему дали успокоительное, – сказала стюардесса. – Не обращайте внимания, мэм, пусть бормочет. Или мы вас пересадим.
– У меня был двоюродный брат вроде него, который трахался с…
– Если можно, я останусь, – шепнула пассажирка рядом со мной. – Немножко нервничаю в полете, но если с ним все в порядке, то…
– Он спокоен, как любой другой пассажир самолета.
В маленьком овальном окошке молится богомол. Что он делает на борту?
– Нету никаких насекомых. Во всяком случае, никто еще не жаловался. Я все кругом опрыскиваю дважды в год. Если тебя это волнует, не будет никаких проблем.
Мир ненадолго складывается воедино, а потом расплывается, развинчивается, детали разлетаются в стороны.
– Старик, чего когти рвешь? Сюда греби.
Пассажирка заворочалась, заерзала, устраиваясь поудобнее, прижалась лбом к стеклу, потея, затуманивая иллюминатор.
– Принести вам чего-нибудь?
– Выпить? Я бы выпила. Джин с…
– …Давай выпьем.
Мир растаял, опустел от меня, превратился в диванные подушки, в стенные панели, в пластик и стекло.
– Пожалуйста, ваш джин.
– Он шевелится. Разговаривает во сне.
– Ничего, мэм. Пилот не взлетел бы, если б возникла какая-то опасность.
– Я ничего и не говорю. Сижу выпиваю, и все.
Я свернулся калачиком, обхватил себя за колени, лицо мокрое от воды из-под роз. Мир ненадолго складывается воедино, а потом расплывается, развинчивается, детали разлетаются в стороны.
– Пожалуйста.
– Боже, какая крошечная бутылочка.
– Говорят, нам вообще не следует подавать спиртное.
Соседка толкнула меня локтем, стараясь, чтоб вышло не грубо, только все равно вышло грубо. Граница между ожидаемым и желаемым перемещается с такой дьявольской скоростью, что вообще веришь в существование этой границы единственно потому, что тебе кто-нибудь постоянно показывает, где она находится.