И вот это противоречие между объективно униженным положением поляка в России и повышенным, как казалось Достоевскому или Лескову, уровнем самооценки и породили в русской литературе карикатурный образ поляка — кичливого, гонористого. И соответственно, образ этот в большей степени имеет отношение к русскому, чем поляку.
Да нет, он прекрасно понимал, что все сложнее. И что и у Польши всегда были свои имперские претензии. И карты соответственные когда-то рисовали, и Речь Посполитую мечтали возродить от моря до моря. И ввязывались в разные политические авантюры. Но, размышляя на эти темы, нужно быть предельно хладнокровным. Будем честными и отдадим себе отчет в том, что так называемая историческая память безумно удобная вещь для «научных обоснований» любой геополитической идеологии. Бесконечное количество исторических фактов дает возможность сделать «неопровержимой» практически любую концепцию. Ну а количество исторических мифов таково, что они давно уже готовы отодвинуть саму историю. С той же Польшей. Потом, вернувшись в Москву, он перечитает соответствующий том Соловьева про Смутные времена в России, и его, всегда представлявшего польскую интригу в России исключительно как форму агрессии, поразит перечень активно участвовавших в этой «польской агрессии» старинных боярских фамилий и более чем внушительный список древних русских городов, присягнувших Лжедмитрию. Чья же на самом-то деле была та интрига? Польская? Русская? Да, разумеется, не стоило полякам тогда вмешиваться в эти сугубо российские распри, не стоило хотя бы для того, чтоб, как минимум, не остаться крайними в той истории, породив потом сюжет оперы Глинки про Ивана Сусанина и идеологическое наполнение памятника в центре Москвы (России) Минину и Пожарскому.
(Не приведи бог, думал он, изложить это при российском филологе или культурологе нынешней формации. Тебя размажут по стенкам, тебе докажут как дважды два некорректность твоих построений. Их нелепость, их произвольность, невежественность и проч. и проч. Нормально. Он хорошо знает возможности методик современной культурологии. И пусть их. Это его не касается.)
И еще одно, уже сугубо личное лирическое воспоминание. Когда-то, очень давно, студентом, стоял он на высоком берегу Сухоны в историческом центре Вологды и смотрел, как солнце встает над замерзшей рекой, смотрел на сизые в розовом утреннем свете дымы из труб одноэтажных каменных особнячков на противоположном низком берегу — и вот эта картина, вошедшая в него разом, с холодком восторга, осталась образом старинной России, безумно прекрасной, поэтичной, лесковской. Полноту этого переживания определяло присутствие за спиной мемориального комплекса Архиерейского двора. Который — этот Вологодский кремль — ставший для него одним из архитектурных воплощений той исконной России, строили, как он потом узнал, и еще и польские мастера.
Антикварный магазин
Когда он вышел из костела наружу, воздух как будто просох и подмерз. Он перешел трамвайную линию, отметив пыльные стены старых домов, похоже, еще довоенных, с редкими граффити, оглянулся на костел и достал фотоаппарат — пленка на 200 единиц, ночь, но освещено прожекторами, можно попробовать (потом получилась излишне эффектная — красновато-оранжевая, контрастная — фотография монументального фасада костела, в ней и следа не осталось от слежавшегося снега и пыли на решетках, серых запыленных стен, ну пусть хоть так).
Он шел, поворачивая голову в сторону кофеен. В кармане 20 злотых и два неиспользованных талона на автобус, то есть проблем не должно быть. Отдохнувшему в костеле, как будто выспавшемуся, ему захотелось в этот теплый свет, в тихую музыку, посидеть рядом с незнакомыми людьми, послушать их голоса, понаблюдать их жесты, их взгляды. Но очередной витриной оказалось окно галереи «», за стеклом с той стороны женщина в расстегнутой шубке стоит у старинного комода и проводит пальцами по темно-коричневому его дереву, и он, завороженный домашней интимностью этого жеста, заворачивает в магазин. Просторный зал заставлен столами, шкафами, медной и серебряной посудой на полках, картины на стенах. Натюрморты, пейзажи, жанровые сценки. Он остановился у двух женских портретов, написанных в тридцатых годах, в общем-то салонная живопись тех лет, но — живопись. Хорошая, с удивлением подумал он. С удивлением, потому что и висевшее рядом тоже держало взгляд. И следующая работа, и следующая. Реалистические, тщательно проработанные пейзажики XIX века, портреты а-ля Матейко, романтический горный пейзаж, импрессионистические работы, абстрактная композиция в простой деревянной раме, примитив XVIII века на религиозный сюжет, потом — сельский пейзаж с коровами, с жестким светом на кустах, с забором и горным пейзажем, — 1839 год, прочитал он на табличке. Почему она здесь, это ведь, в принципе, музейная вещь? Две линогравюры середины шестидесятых годов XX века. На каждой работе табличка с именем художника, годами жизни, годом написания работы и т. д. То есть культура представления почти музейная.
И еще — под именами современных художников он видит даты жизни, завершающиеся цифрами 1989, 1996, 1999. То есть они не ждут, когда через тридцать-пятьдесят лет вот этой точности потребует время, уже сейчас они знают цену таким художникам. У нас бы это шло по большей части как просто «современная живопись».
И замечательно, что картины висят над диванами, сундуками, расписными ширмами, столиками с тарелками. За окнами черно, зима, здесь — тихо, тикают часы, шаркают подошвы, переговариваются редкие продавцы. Картины здесь — и как живопись, и как часть «бытовой культуры». И в культуре этой не чувствуется привычного напряжения в противостоянии искусства быту — панцирным сеткам кроватей, дээспешным рассыхающимся столам и стенкам, пластмассовым люстрам, раздолбанному асфальту за окном, едкому дымку грузовика во дворе, с которого идет разгрузка ящиков в подсобку магазина. Возможно, противостояния этого и не было вовсе.
Он вспомнил кадры военной кинохроники, снятые с самолета, — каменные и кирпичные дымящиеся груды, которыми стала Варшава в сорок четвертом году, и попытался представить, сколько вот таких картин, вот таких вот вазочек, радиоприемников, рушников сгорело в том огне. И какой же плотности должен был быть этот «культурный слой», если и через полвека обычный антикварный магазин способен демонстрировать подобный уровень?!
Он осматривал этаж за этажом. К нему подходили продавцы с предложением помощи. Нет-нет, спасибо, говорил он, только смотрю, спасибо.
На третьем этаже он неожиданно видит знакомый предмет. Среди старой хозяйственной утвари на деревянном полу стоит металлический термос. Высокий ребристый цилиндр, который он видел на поясах немецких солдат в кино. Он присел, взял цилиндр в руки и попытался прочитать привязанную табличку. Но не смог и кивнул поглядывающему в его сторону продавцу. Тот подошел:
— Пан?
— Что это?
— То… то ест, — медленно, подбирая слова, начал мужчина. И тут на помощь к нему подошла молодая женщина-продавец.
— Это, — сказала она по-русски, — это немецкий футляр для противогаза. Открывается вот так.
Как футляр открывается, он знал и сам. Он только не знал, что должно было лежать в этом цилиндре. Оказывается, противогаз. Женщина начала вытаскивать противогаз.